Готовься к войне - Андрей Рубанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сын, — сказал банкир, — пусть сам зарабатывает. Собственные деньги всегда слаще, чем папины.
Тем временем Знаев-младший закончил игру и подбежал, возбужденный и мокрый.
— Папа, — крикнул он, — я выиграл три гонки подряд! Я самый быстрый!
— Молодец, — похвалил банкир, с усилием переключаясь.
— Купи мне еще мороженого! И коктейль! Привет, дядя Алекс! А чего вы такие грустные?
— Мы не грустные, — вежливо сказал Горохов. — Мы усталые.
— Много работали, да?
— Угадал, — сказал Знаев-старший.
— Я не угадывал, — поправил Виталик, надул щеки и вытянул через соломинку сразу половину стакана; шумно отдышался. — Мне бабушка сказала. Мы вчера до самого вечера с ней говорили. И еще она сказала, чтобы я на тебя не обижался.
— За что?
— За то, что ты много работаешь. Она сказала, что человек должен работать не много и не мало, а столько, сколько нужно. Правда, я не очень понял…
— Твоя бабушка сама много работала, — непедагогично возразил Знаев. — Чтобы вырастить меня, твоего папу. Чтоб ты знал, ее мама — твоя прабабушка — работала еще больше. Устроилась на завод в тринадцать лет. Подделала документы, приписала себе два года, сказала всем, что ей пятнадцать, — и пошла работать.
— А зачем она подделала документы? — осторожно спросил Виталик — Это ведь нехорошо.
— С одной стороны, нехорошо. А с другой — наоборот. У твоей прабабушки было пять сестренок. Все младше ее. Шла война. Вот и пришлось идти на завод, чтоб зарабатывать деньги и покупать еду.
— А ты, папа, когда-нибудь подделывал документы?
Банкир быстро подумал и ответил:
— Спроси у дяди Алекса.
— Нет, Виталик, — твердо сказал Горохов. — Твой папа никогда не подделывал документы. Он честный человек. И он тоже всю жизнь много работал.
— Чтоб вырастить меня? — уточнил Виталик.
— Точно.
— А зачем меня выращивать? Я и так расту. Сам собой.
— Но ведь тебе, — возразил банкиров зам, — нужно покупать одежду.
Знаев-младший снисходительно засмеялся.
— Дядя Алекс, вы вообще ничего не понимаете! Мне незачем покупать одежду.
— Тогда откуда у тебя одежда?
— Дядя Герман приносит! У него есть два ребенка. Вадик и Владик. Они мои братья. Двоюродные. Когда они вырастают из своей одежды, их одежда переходит ко мне. Мама говорит, что я обеспечен шмотками на пять лет вперед.
— Ты хорошо устроился, Виталик, — сказал Горохов с завистью.
— Вот и бабушка так же сказала. Что я хорошо устроился. А еще она сказала, что папа на самом деле никакой не банкир.
Знаев-старший изумился.
— А кто же я такой?
— Ты музыкант, — деловито объяснил мальчик. — Ты пошел работать банкиром, потому что хотел, чтоб у тебя были деньги. Кстати, я тоже хочу быть музыкантом.
— Лучше будь банкиром, — возразил Горохов и подмигнул своему шефу, отчего шеф мгновенно расслабился; значит, его верный помощник не сильно напуган перспективой беседы с сотрудниками милиции; по-прежнему готов к войне за денежные знаки.
— Нет, — серьезно сказал Виталик — Я хочу быть музыкантом.
— Музыкантам нелегко живется.
— Все равно. Я хочу играть музыку.
Знаев-старший ощутил печаль и спросил:
— Какую же музыку тебе хочется играть?
— Я не могу объяснить, — сказал Виталик, подумав. — Я только знаю, что она очень красивая. Когда я ее слышу, у меня… как бы это сказать? Сразу хорошее настроение.
— И где ты ее слышишь?
Медленно подбирая слова, мальчик ответил:
— Везде. Только она очень тихо играет. И не все время. Иногда утром. Когда я чищу зубы. Иногда в школе, на уроке… Меня Елена Петровна даже один раз отругала. Говорила, что я мечтаю. А я не мечтаю, а слушаю.
— Давно это у тебя? — осторожно спросил банкир.
— Давно.
— Почему ты мне не сказал?
— Как я тебе скажу, если ты все время на работе? И вообще с нами не живешь?
— А маме говорил?
— И маме, и бабушке.
— И что они?
— Мама удивилась. А бабушка очень обрадовалась. Она сказала, что скоро мы вместе с ней пойдем к учителю музыки. А осенью я буду учиться не только в обычной школе, но и в музыкальной. Как ты, папа.
— Музыкальная школа — это круто, — кивнул Горохов. — На каких инструментах тебе хочется играть?
Виталик пожал плечами.
— Не знаю.
— Так нельзя говорить, — сказал банкир. — Не забывай, что твоя фамилия Знаев.
— Ну и что? Мне правда все равно. Наверное, мне надо учиться на всех инструментах. Особенно на гитаре. И еще на трубе. И на скрипке. Но это неважно. Главное, мне хочется, чтоб музыку не только я слышал. Но и другие люди. Она такая красивая… Мне жалко, что ее слышу только я, а больше никто не слышит.
Банкир торопливо встал.
— Я сейчас приду, мужики, — бодро сказал он. — Алекс, купи парню мороженого.
Увидев его лицо, обе мамашки-толстушки замерли и не донесли до ртов ложечки со взбитыми сливками.
Отыскал туалет, закрылся в кабинке. Обхватил лицо ладонями. Заплакать не получилось. Когда хочешь плакать, но слезы не выходят — тяжело бывает, очень. Остается только злиться на себя и щурить невидящие глаза. Говорят, мужчины южных наций — испанцы, итальянцы — живут дольше своих северных собратьев именно оттого, что умеют плакать.
Знаев не умел.
Через час он подвез сына к дому, довел до лифта, попрощался, отправил наверх. Сам в квартиру не пошел. Не хотел видеть бывшую жену. Он ведь не для красного словца кричал тогда в лицо Солодюку, что никого не может видеть. Он искренне кричал. Интроверту нужно уединяться, ежедневно, каждый день, такова его природа. Когда супруга банкира — в бытность совместного проживания — возвращалась вечером из похода по магазинам, она начинала генерировать фразы и целые монологи, едва переступив порог. И очень обижалась, если вместо радости на лице мужа видела скрытое под вежливой маской неудовольствие. Обвиняла в равнодушии, употребляла слово «разлюбил». А он не разлюбил, он одиночкой родился. Всякое событие требует оценки; экстраверт, в попытке оценить, бежит к людям, советоваться — интроверт поступает ровно наоборот. Убегает. Чем больше событий, тем чаще приходится убегать. Что может поделать банкир, если событий очень много, если они переходят одно в другое?
Плакать не умел, да. Последний раз плакал в двадцать два года, когда об его собственную спину сломали его собственную гитару. Потом он всем говорил, что сломали об голову, — нет, на самом деле пожалели, по спине ударили. Пригрозили, что задушат струной, надавали пощечин. И даже тогда он не сразу заплакал. И не над обломками любимого инструмента, стоившего целое состояние. Он заплакал потом, через несколько дней. Не «Фендер» свой пожалел — себя пожалел.
Он мучился семь лет, пытаясь выпустить музыку из себя. Он считал, что она очень красивая. Ему было жалко, что никто, кроме него, не слышит этой музыки.
Оказалось, что она никому не нужна. Дешевые рестораны, пролетарские танцплощадки, самодовольные барыги, пьяные гопники — вот куда привел рокера Серегу его путь. Он бы выдержал, конечно. Если б верил в свою музыку. Но однажды он понял, что его музыка объективно слаба. Неоригинальна. Два неплохих мелодических хода, две интересные гармонии — все остальное уже было. У Генделя, у Мусоргского, у Соловьева-Седого, Пола Маккартни, Дэйва Гэхана. Сочинять ночами напролет, подыскивая единственно верные комбинации звуков, пробовать ритмы, темпы, тональности, жонглировать аранжировками, в конце концов родить что-то действительно стоящее и гордо расхаживать среди людей до тех пор, пока ухо случайно не выхватит из внешнего мира, из радиоприемника, из телевизора, из хрипящего динамика под козырьком уличного ларька точно такую же мелодию — что может быть горше?
За семь лет он сочинил две действительно оригинальные вещи. Не хуже, чем у Маккартни. По крайней мере, он так считал. Очень хотел сделать третью, но не смог. Винить некого. К отдельно взятому гитаристу прилетели ровно две мелодии. Как распорядиться столь скромным багажом? Записать альбомчик? Два хита, плюс десяток проходных поделок, вот вам диск, вот вам концертная программа, дальше можно найти прохиндея-продюсера и гастролировать по необъятной стране хоть до глубокой старости. И ждать, когда в голове заиграет что-то новенькое.
Отращивать патлы; колоть партаки; бухать; курить траву; вмазываться и нюхать; беспредельно драть прыщавых провинциальных поклонниц; все, что угодно, лишь бы опять зазвучала музыка, которую не слышит никто, кроме тебя.
Тогда, в девяностом году, над липким стаканом портвейна, он признался себе, что на такое не способен. И заплакал. Понял, что расколотившие его гитару «быки» в черной коже — любители блатных баллад на три аккорда — правы.
Если бы не они, он сам бы ее разбил.