Большой Джорж Оруэлл: 1984. Скотный двор. Памяти Каталонии - Джордж Оруэлл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но есть еще один вопрос, которого мы до сих пор почти не касадись: почему равенство людей недопустимо? Если предположить, что сущность самого процесса изложена выше правильно, то для чего же все-таки понадобились эти громадные, тщательно спланированные усилия, имеющие целью заморозить ход истории в определенный избранный момент?
Тут мы подходим к главной тайне. Как мы уже видели, мистика Партии, прежде всего Внутренней Партии, поддерживается двоемыслием. Но еще глубже под этим кроется первоначальная причина: неоспоримое побуждение, которое сначала привело к захвату власти, а затем вызвало к жизни и двоемыслие, и Полицию Мысли, и перманентную войну, и все прочее. Это побуждение состоит…
Уинстон прислушался к тишине, как прислушиваются к новому звуку. Уже довольно давно Юлия лежала очень тихо. Обнаженная до пояса, со сбившимся на глаза черным локоном, она лежала на боку, положив руку под голову. Грудь ее медленно и ровно поднималась и опускалась.
– Юлия.
Никакого ответа.
– Юлия, ты не спишь?
Молчание. Она спала. Он закрыл книгу, тихонько положил ее на пол, лег и натянул на обоих одеяло.
Он думал о том, что по-прежнему не может постичь конечной тайны. Он понимал как; он не мог понять зачем. В сущности, и первая и третья глава не сказали ему ничего нового, – они просто систематизировали то, что он уже знал. Но теперь, больше, чем прежде, он был уверен в том, что он не сумасшедший – книга убедила его в этом. Думать так, как думает меньшинство или даже как никто другой больше не думает – вовсе не значит быть сумасшедшим. Существует правда и существует ложь, и если вы остались верным правде, – пусть даже один на целом свете, – вы не сумасшедший. Косой желтый луч угасавшего солнца проник в комнату и лег на подушку. Уинстон закрыл глаза. От солнца, падавшего на лицо, клонило в сон, а близость нежного тела Юлии рождала сильное чувство уверенности в себе. Он был в безопасности, все обстояло хорошо. «Здравомыслие – не статистика» – сонно пробормотал он, с таким чувством, словно это замечание было полно важного смысла.
X
Когда Уинстон проснулся, ему показалось, будто он спал долго. Но, взглянув на старомодные часы, он убедился, что было только двадцать тридцать. Некоторое время он оставался в постели, погруженный в дремоту. Потом внизу на дворе раздался знакомый грудной голос. Он пел:
То была лишь мечта безнадежная,
Промелькнувшая ранней весной.
Но те речи и взгляд, разбудивши мир грез,
Унесли мое сердце с собой.
Глупая песня все еще, должно быть, не вышла из моды. По-прежнему ее можно было слышать где угодно. Она пережила «Песню Ненависти». Пение разбудило Юлию. Она с наслаждением потянулась и встала с постели.
– Я хочу есть, – сказала она. – Давай выпьем еще по чашке кофе… Что такое? Керосинка погасла и вода остыла. – Она приподняла и покачала керосинку. – Ты знаешь, она совсем пустая,
– Я думаю, можно будет попросить керосина у старика Чаррингтона.
– Странно! Я была уверена, что она налита. – Юлия немного помолчала и добавила: – Я буду одеваться. По-моему, стало уже холодно.
Уинстон тоже встал и оделся. Голос во дворе неутомимо продолжал:
Говорят, время все исцеляет,
Что легко все забыть навсегда,
Но тот смех и рыданья былые
В моем сердце звучат, как тогда.
Затягивая пояс комбинезона, Уинстон подошел к окну. Солнце, по-видимому, уже скрылось за домами, и его лучи не проникали больше во двор. Плиты двора были влажны, словно только что вымыты, и вымытыми казались небеса – такой свежей и нежной была их голубизна, просвечивавшая между труб. Развешивая пеленки, женщина без устали ходила взад и вперед по двору; она то вынимала изо рта прищепки и начинала петь, то умолкала. Интересно было бы знать, – подумал Уинстон, – зарабатывает эта женщина стиркой на жизнь или просто она – раба двух-трех десятков внучат? Подошла Юлия; стоя рядом, они невольно залюбовались крепкой фигурой, расхаживавшей по двору. Глядя на то, как она стоит в своей характерной позе, на ее полные руки, протянутые к веревке, на ее мощные, выступающие, как у лошади, ягодицы, Уинстон первый раз подумал, что она красива. Никогда прежде он не мог себе представить, что тело пятидесятилетней женщины, разбухшее до чудовищных размеров от деторождения, а потом окрепшее и огрубевшее в4 работе до того, что стало грубо-волокнистым, точно перезревшая репа, – что такое тело может быть красивым. Но это было так, и, в конце концов, – подумал он, – почему оно не может быть красивым? Между массивным бесформенным, как кусок гранита, телом женщины с его шершаво-красной кожей, и телом девушки, существовало то же самое родство, что между ягодой шиповника и его цветком. Почему плод должен уступать цветку?
– Она красива, – прошептал он.
– И не меньше метра в поперечнике, – отозвалась Юлия.
– Это ее стиль.
Они стояли обнявшись, и рука Уинстона легко охватывала гибкую талию девушки. Нога Юлии от колена до бедра была прижата к нему. Никогда, никогда у них не будет ребенка! Этого им не дано. Только облекая свое тайное знание в слова, только обращаясь к разуму людей, они могут передать это знание дальше. Женщина, на которую они смотрели, не привыкла думать; у нее – лишь сильные руки, отзывчивое сердце и плодовитое чрево. Сколько детей могло быть у нее? Он ничуть не удивился бы, узнав, что она произвела на свет пятнадцать человек. Когда-то она пережила короткий, почти моментальный расцвет: вероятно год, не больше, цвела, как дикая роза. Потом, точно опыленный цветок, превратилась в плод, быстро окрепла, обветрилась и огрубела и с тех пор, целых тридцать лет без перерыва, вся ее жизнь – это стирка, чистка, штопанье, варка, подметание полов, вытирание пыли, починка и опять чистка и стирка, – сначала для детей, потом для внуков. И на исходе этих тридцати лет она все еще поет. Мистическое благоговение перед нею как-то смешивалось с чувствами, которые вызывал в нем вид безоблачного бледного неба, раскинувшегося за трубами в бесконечной дали. Удивительно, думал Уинстон, что небо, – здесь, в Истазии, в Евразии, – везде одно и то же. И люди под небесами – сотни тысяч, миллионы людей – всюду одинаковы; они ничего