Иван-чай. Год первого спутника - Анатолий Знаменский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да как бы ни болела, а уж врагу помогать…
Алешка взвился, будто его пронзили раскаленным железом:
— Вы мне этого слова чтоб…
— Сядь! — властно ударил кулаком по столу Горбачев. — Не нравится? А бузу тереть в военное время — это как назвать?!
— Не могу я тут больше! — вскричал Овчаренко. — Три раза просился на фронт… Не берут!
— И опять дядя виноват? В игрушки играешь?
Алешка помрачнел, с досадой махнул рукой: «Эх, разве вам это понять?!» Черные глаза его загорелись диковато, злобно.
— Да я на всю жизнь смотрю как на игрушку! Как на дурной сон! Потому — она больше не стоит! Один раз споткнулся, а теперь мне и рук не вяжут, и ходу не дают! Кол, выходит, сколько ни поливай, дуба не вырастишь. Что мне осталось-то? Чудить? А почему все же не берут на фронт, вот непонятно, а?
— Почему — не знаю, наверно, не доверяют.
— Чепуха! — обиделся Овчаренко. — Ваше дело, конечно, не доверять, проверять и все такое прочее… Это ваше дело! Но… я вот что у вас спрошу… Вас батька когда-нибудь, пацаном, порол?
— Это ты к чему?
— Нет, вы скажите, только правду!
— Ну, допустим… Влетало!
— Так вот. Когда тебя лупят, до смерти обидно. Злой бываешь, что правда, то правда! Наказания — его, товарищ начальник, никто не любит и каждый боится. Но если сосед по пьянке придет бить вздорного батьку, ты что же будешь делать, сынок?
— Дальше что?
— Так что же вы думаете, что я фашистам продамся, что ли? Наказан, мол, в прошлом! В прошлом! — с ненавистью повторил он последнее слово. — А этого прошлого — кот наплакал! Ну какое у меня прошлое?
Не любил Алешка оправдываться, а все же приходилось. Выпалив все свои доводы, ждал.
— Как же быть-то? Надо, по-видимому, чтобы за тебя поручились, рекомендовали на фронт! — обнадеживающе сказал Николай. — К примеру, начальник участка, рабочком, комсомол.
— Товарищ начальник! Будь человеком! — обрадовался Овчаренко.
— Погоди, погоди! Все здорово получается, кроме главного. Ручаться-то за тебя опасно, вот в чем дело! Приду я в военкомат: возьмите, дескать, на фронт Овчаренко, он хороший парень. «А чем, скажут, он проявил себя, что вы за него хлопочете?» А мне и сказать нечего, рот на засов! Вот, брат…
— Как же мне дальше быть? — нетерпеливо спросил Алешка и встал, весь потянувшись к Горбачеву.
— А я тебе этот вопрос вначале задал.
— Я теперь ничего не знаю… — признался Алешка.
— Я давно вижу, что ты не знаешь. Для этого и посылал к Тороповой. Она бы наверняка подсказала, понял?
Алешка молчал. Николай почувствовал, что пора говорить о главном.
— Я лично вот что тебе посоветую, — сказал он. — Иди работать верхолазом. Это работа денежная, и главное — заметная. Ты не улыбайся: заметная не оттого, что сидишь наверху, а потому, что тяжелая и опасная. На нее не каждый пойдет. Глянь, сколько верхолазов в районе? Раз, два — и обчелся! Поработаешь, чтоб о тебе добро заговорили, — буду ходатайствовать об отправке на фронт, и ручаюсь — пойдешь. А не хочешь — живи — живи как знаешь, я не нянька. Ну?
— Я работы не боюсь. — Алешка вплотную подошел к столу. — Завтра же за себя работой скажу, перечисляйте к Шумихину! Но ежели и тут у меня ничего не выйдет, то…
— Выйдет! — прервал Горбачев. — Выйдет, если перестанешь выкидывать номера. Смотри, держись! Высоты-то не боишься? — И засмеялся, вспомнив старый разговор в гостинице — про говядину. Потом достал из ящика шумихинский рапорт, показал Алексею и медленно, свернув, разорвал надвое. — Гляди, это — в последний раз! И придется отработать этот день, в выходной. Запомни!
Алешка весь подобрался, начал вдруг тереть ладонью лоб, скрывая глаза. Он же ожидал, что его наверняка отдадут под суд.
— Спасибо тебе, Николай Алексеич! Спасибо! Ты — человек! — сорвавшимся голосом вдруг заорал Овчаренко и, пятясь, споткнувшись о порог, вывалился в тамбур.
Алексею очень хотелось поделиться с кем-нибудь распирающей душу радостью, и он не задумываясь направился в темноту, на дальний огонек кронблока первой буровой. К коллектору — Шуре Ивановой.
* * *Снег таял, и окрест поселка обнажались гари — огромные черные кулиги, следы чудовищного нашествия огня.
Говорили, что лес горел прошлой осенью, но иной раз казалось, что пожары и всяческие стихии свирепствовали здесь целую вечность, испепелив зеленое богатство земли. Казалось, не найти на просторах России ни одного самого далекого уголка, куда не заглянула бы война черными глазницами смерти.
И вновь в поселок пришли письма.
Николая встревожил конверт. Нет, письмо было не от Вали, — на конверте стоял сталинградский штемпель, адрес был написан материнскими каракулями.
Значит, его письмо все же отыскало родителей в эвакуации, значит, они у дяди, на Волге!
Он торопливо рвал конверт, бумажки — три листочка — выпали, закружились над полом. Николай схватил их и стал читать так, как они попали в руки, — в материнских письмах всегда трудно было отыскать конец и начало.
Сердце сжималось от ее беспомощных, но сердечных, пропитанных вечной материнской мукой слов.
«…Родимый мой сыночек Коля, шлем тебе наш низкий поклон — твоя мать Наталья Егоровна и дядя твой Михаил Кузьмич с супругой Таисией и детки их Светлана и Володя. Родимый мой сыночек, как мы уж болеем все за тебя, я рада дюже, что ты не попал на проклятую войну и работаешь честно и угождаешь начальникам, это хорошо, дорогой сыночек. Не спорь с ними, с окаянными!..
А еще сообщаем тебе, что отец наш Алексей Кузьмич не дождался тебя, помер по дороге…»
Отец!
Отец с большими, мозолистыми и все же отцовскими, ласковыми руками, что подсаживал его на колхозного стригунка, учил держаться за поводья! Огромный небритый человек с добрыми и строгими глазами, от него пахло всегда пшеницей и по́том, весенней пашней! Ждал все сына-инженера… В детстве не раз порол за ложь, всякий обман и зло к людям… Отец!
«…А станицу нашу немец-супостат сжег до основания, и на пожарах отец несчетно обгорел, и везли его с беженцами мы на колхозном возу, быками, и не уберегли, не было фершала, и он отмучился в степе, к закату, а похоронили его вместе с председателем нашим Макаровым у станции Гумрак, недалече от Волги, и в это время нас бомбил немец… И я молилась, дорогой сынок Коля, а убиваться некогда было. И ты за молитву мою меня не вини, старую, потому — не сказать словом, как мы умаялись все…
А еще прописываю тебе, что город здешний бомбят денно и нощно и не знаем, когда конец будет. Сидим в погребах, и надо ехать дале, за Волгу, собирается и Михаил Кузьмич с семьей. И вот, сыночек, я и не знаю, откуда буду писать тебе в другой раз, и боюсь, что не свидимся, не увижу я тебя, мово родного.
За меня пока не тревожься, паек нам назначили и берут в госпиталя за ранеными солдатиками ходить, и я рада, что могу им чем-нибудь помочь, все такие молодые и горем убитые, и все на фронт просются…
За тем остаюсь твоя мать и родные наши с детишками».
Николай машинально сунул письмо в нагрудный карман, подошел к окну, отодвинул рыжую бязевую шторку.
За окном было черным-черно, с крыши лилась вода. Разбухшее небо навалилось на крыши, на обгорелые леса — было душно и тягостно.
Расстегнув ворот, он вернулся за стол, посидел, собираясь с мыслями. Снова достал письмо, посмотрел число и месяц.
…Они двигались в огромном таборе беженцев глубокой зимой, по вьюжной степи, днем и ночью. Падал скот, и умирали люди, и в санях с бычьей упряжкой мучился на соломе от ожогов отец. И рядом умирал председатель колхоза Макаров — тот, что приехал в станицу и организовал в тридцатом году колхоз «Красное Сормово». Они спасали от огня колхозное добро, а потом пришло время бросать все…
…Под станцией Гумрак в мерзлой глине старики и старухи долбили братскую могилу. И немец бомбил, а старухи молились…
Всё. Нет слез, только покалывает веки, спирает грудь.
Пойти к людям, сказать им? Облегчить душу?
Зачем? У них своего горя непочатое море…
«Мать — куда поедет она, одинокая, слабая старуха?»
Он написал заявление начальнику комбината с просьбой вызвать ее на Север, к нему, выхлопотать пропуск. Снова посидел, ссутулившись, над заявлением, соображая, что делать дальше.
Очнувшись, увидел у порога Илью Опарина. Тот мял в руках ушанку, медленно шел к нему, сутуля плечи. Сказал, не разжимая зубов:
— У Золотова сына убили. Танкиста…
17. ПОВЕРИТЬ ЧЕЛОВЕКУ…
Похоронная — не письмо. Тайну ее нет нужды скрывать конвертом. Тайна эта становится явной, как только в печатный бланк, размноженный тысячами экземпляров, чья-то рука впишет одну-единственную фамилию.
После извещения к Золотову как-то сразу переменились люди. Жил в поселке одинокий, хмурый человек, его сторонились и не очень-то любили — и вот оказалось, что человек жил все это время в тревоге за единственного сына, в тревоге человека, растерявшего семью и снедаемого одиночеством.