Ежегодный пир Погребального братства - Энар Матиас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Серая волчица, которая станет колодезником, потом капралом, а затем кабатчицей, заразилась бешенством через мочу и слюну рыжей лисицы; болезнь гонит ее прочь от воды, делая жажду неутолимой, ее челюсти кусают все, что могут: ветку, камень, изгородь; пенистая слюна капает с губ, висит на клыках; волчица странно скулит, повизгивает от боли. Она не знает, что обречена; вирус незаметно охватил весь ее организм, поразил мозг, разъел нервы; она куснула в загривок одного из своих волчат, не зная, что ввергает в болезнь и его; она много дней блуждала, мучаясь от жажды, такой страшной, что ей хочется грызть камни, — но едва она выпьет каплю воды, боль становится так сильна и невыносима, что волчица бежит даже от капель росы на траве, даже от клейкого следа слизняка на листьях, все разжигает ее бешенство, все гонит вперед, к изнеможению. Она уже не боится опушки леса и запаха человека, хотя пряталась от него с рождения; она идет прямо к полянам, ее глаза горят смертельным огнем, она воет, ее шерсть отливает синевой и топорщится от пота.
Волчица видит человека, он двигается — она скачет к нему и набрасывается так, как атакуют волки крупную добычу — оленя или корову: кусают за ногу, чтобы противник пригнулся и можно было достать шею. Волчица впервые чувствует так близко запахи человеческого существа — дым, шерсть, кровь и лук. Потом волчица пытается укусить ладонь, лежащую на жердине, рвет ее клыками; крестьянин кричит — она пугается этого вопля, не похожего ни на блеяние овец, ни на шипение лисиц, ни на стон лани, когда загрызают ее олененка. Волчица хочет убить человека, но еще — укусить деревянную перекладину, чтобы расцепить челюсти и прекратить мучительную боль в горле, она рычит, она не может слизнуть кровь, капающую из раненой руки, прыгает, разинув пасть, теперь уже чтобы достать шею. Человек инстинктивно уклоняется, они падают наземь, она кусает его со всей силы в руку, в грудь, в бедро — мужчина машет чем-то твердым и опасным, она хочет вырвать это зубами, мужчина высвобождается и оглушает ее топором, она оседает, хрипит, сознание путается, кровь заливает ей пасть и причиняет адскую боль, она смертельно напугана, взмах металла, все меркнет, черная молния, у волчицы темнеет в глазах, и крестьянин, немой от мучительной боли, смотрит на голову волчицы, отрубленную от тела, на окровавленную тушу в траве — и на свои раны и тут же теряет сознание от ужаса и потери крови, а душа волчицы уже направляется в Бардо и в деревню Рувр, к церкви Сен-Медар, чтобы почти на сто лет сделаться колодезником, а потом капралом, а затем кабатчицей в Бовуар-сюр-Ниор и после этого наконец стать Гари, который тем утром возвращался домой, после того как увидел, в нескольких шагах от изгороди, на снегу, запорошившем равнину, того кабанчика, который в прошлом был отцом Ларжо.
Добравшись к себе на ферму, Гари поцеловал Матильду и рассказал ей про то, что на окраину деревни явилась не иначе как дикая свинья, а к толстому Томасу — парикмахерша, не забыл он и про жандармов; Матильда ценила Линн, хотя встречались они совсем редко, — она сама предпочитала стричься в салонах, расположенных в торговых центрах, где та же услуга предполагала ряд дополнительных развлечений: выехать из дома, проветриться и заодно пройтись по магазинам.
Матильда любила последние дни адвента и подготовку к празднику Рождества, с нетерпением ждала сочельника. Она с юных лет ходила к полуночной мессе — после службы все возвращались домой в темноте, по морозу; съедали сочный, сладкий апельсин, выпивали чашку горячего шоколада и ложились спать. На следующий день собиралась родня. Патриархом сидел во главе нарядного стола Рене, отец Матильды, в окружении дядей, теть, родных и двоюродных братьев и сестер; а перед ними стояли устрицы, запеканки, птица, каштаны, рождественское полено, которое на местном наречии звали «колодой» — «рождественской колодой», одно большое полено тлело в камине, а другое — кремовое, сладкое — выставлялось на стол. Матильда вспоминала вещи из прошлого: керамический горшок для маринованных огурчиков, устричный сервиз в форме ракушки, настольное эмалированное ведерко-мусорницу, подставки для ножей — все то, что у нее ассоциировалось с 1970-ми годами и что исчезло вместе с оранжевой настенной электрооткрывашкой для консервов, с именными кольцами для салфеток и даже самой полуночной мессой, которую теперь служили в десять вечера и в двадцати километрах от ее дома. Перед Рождеством она всегда покупала пару журналов из тех, что обычно лежат возле кассы в супермаркете, и искала в них новые идеи украшения дома (цветы, вазы, свечи, салфетки, серебряные шишки, омела, падуб), рождественской елки (шары, гирлянды, ангелочки, хлопья снега из аэрозольного баллончика) или даже двора (светящийся Санта-Клаус, вторая елка, рождественская гирлянда для собачьей будки), и радовалась, потому что все эти приготовления означали (помимо пришествия Спасителя в мир), что приедут дети, что все соберутся, будут всячески баловать друг друга, тискать и дарить подарки. Этот ритуал доброты имел для нее особое значение; ей хотелось, чтобы подарки, дары ассоциировались с явлением Младенца Иисуса, а не дурацкого бородатого дядьки в красном костюме — конечно, симпатичного и забавного, но абсолютно бессмысленного, — что за нелепица: северные олени в Пуату! Кстати, с каких это пор Санта-Клаус стал тут главным благодетелем? В других краях еще ждали святого Николая или трех волхвов, а здесь, между Луарой и Дордонью, Младенец Иисус оказался полностью вытеснен, да просто выкинут с поздравительных открыток — может, потому, что он младенец? Матильда была секретарем ассоциации верующих. Их было мало — тех, кто поддерживал шаткий огонек веры и помнил о том, что церковь — это не только лишний расход на починку кровли.
Матильда смотрела вслед Гари, уходящему с собакой и ружьем сквозь снежные вихри к северной окраине деревни, к вершине холма возле Люковой рощи, где стоял Чертов камень, который Матильда, конечно, отказывалась так именовать, достаточно сказать просто «Камень» — и всем понятно. Матильда не подозревала о своих прошлых жизнях, о бесконечном движении Колеса, забрасывавшего ее душу то в одно, то в другое тело, о том, что успела побывать ведьмой, творившей черные мессы и принимавшей во сне Великого козла, потом — заезженной до смерти тягловой лошадью, котом на ферме, крестьянами обоего пола, рабочими, иволгой, дубом, выкорчеванным бурей и потом разрубленным и распиленным для плотницких нужд, — тогда вокруг деревни рос лес, огромный лес, который простирался до самых уступов Бретани: Болото оберегало лес, а лес оберегал Болото — кружево островов, омытых сонной водой, залив Пиктов, который Страбон называет Двумя воронами, один — белокрылый, другой — чернокрылый: почти у океана, на самом краю лагуны, задолго появления в этой местности легионов Цезаря лежал остров, населенный исключительно женщинами, одержимыми темным богом, которому они приносили жертвы и которого славили церемониями и возлияниями. Ни один мужчина не мог ступить на остров, — если женщины хотели соединиться с ними или что-то обсудить, они сами высаживались на землю; то были жрицы тайного храма, постоянно и бдительно охранявшие здание от яростных зимних бурь. О божестве, которое они так почитали, ничего не известно: какой-нибудь безумный, дикий, хмельной Дионисий, еще не введенный друидами в рамки приличий, или дочь Зевса и Деметры, еще не сошедшая править в глубины Аида, это нам неведомо, как неведомо Матильде, что возле Стоячего камня, который она не позволяет себе назвать «Чертовым», дабы не поминать лукавого, когда-то находилось святилище, где собирались друиды, безбожные жрецы, тоже верившие, что души целую вечность кочуют из тела в тело; и можно сжечь плоть, а душа возродится — Юлий Цезарь видел в том источник храбрости галльских воинов, которые не боялись смерти, ибо знали, что возродятся, если с честью погибнут в бою, и потому гнали от себя поражение и трусость, подлость и низость. Счастливы вовсе не ведающие страха, говорит в «Фарсалии» Лукан, счастливы вовсе не ведающие страха и даже худшего из них — страха смерти. Барды песнями наставляли души на путь перевоплощения, друиды, как добрые пастыри, доглядывали за людским стадом. Недалеко от деревни рос священный, долгое время стоявший нетронутым лес, чьи сплетенные ветви не впускали дневной свет, храня под густой сенью сумрачный воздух и хладные тени. В этом месте не селился ни деревенский Пан, ни лешие, ни дриады. Лес таил в себе варварские капища и жуткие жертвоприношения. Здесь деревья и жертвенники сочились человеческой кровью; и, по древним преданиям, даже птицы не садились на эти ветви и хищники не искали здесь укрытия; и молнии, падая из туч, отклонялись в сторону, и ветры обходили лес стороной. Здесь ничто не колеблет дуновеньем листву, деревья дрожат сами собой. Темные ручьи струят свои тусклые воды; зловещие лики проступают на узловатых стволах; бледный замшелый лес веет ужасом. Человек испытывает меньший трепет пред знакомыми богами. Чем неведомей объект поклонения, тем он более страшный. Говорили, что порой из лесного зева исторгается протяжный вой; что рухнувшие на землю деревья сами восстают из тлена, — и лес не угасал, но стоял огромным кострищем; драконы длинными кольцами хвостов обвивали дубы. Людские племена никогда к нему не приближались. Они страшились гнева богов. Достигли Феб средины пути или темная ночь окутала небо, — даже священник обходит стороной его подступы и боится потревожить властелина леса.