Скандал столетия - Габриэль Гарсия Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта невероятная реальность достигает своей максимальной плотности на Карибах, которые, строго говоря, тянутся в одну сторону до самого юга Соединенных Штатов, а в другую – до Бразилии. Вы не думайте, что это бред экспансиониста: нет-нет, Карибы – это не только географическое понятие, как полагают географы, но и культурное, причем очень однородное, пространство.
Там, на Карибах, первобытные верования и магические обряды, возникшие задолго до открытия американского континента, присоединились к разнообразию иных культур, так что в последующие годы возник волшебный синкретизм, оказавшийся неиссякаемо плодородным и невероятно интересным в художественном отношении. Африканский вклад в него был и насильственным, и возмутительным, но поистине благословенным. И на этом мировом перекрестке выковалось ощущение свободы без границ, реальность, не знающая ни Бога, ни закона, реальность, в которой каждый чувствовал, что волен делать все, что захочет, не ведая никаких препон, реальность, где лесные разбойники поутру просыпались королями, дезертиры – флотоводцами, проститутки – губернаторшами. И – наоборот.
Я родился и вырос на Карибах. Я знаю их все досконально, я изучил страну за страной, остров за островом – и оттого, наверно, проистекает разочарованное сознание, что ни со мной не может произойти, ни сам я не в силах буду сделать ничего более удивительного, чем реальность этого края. И самое большее, что мне доступно, – это переложить ее на язык поэзии, но ни в одной моей книге нет ни единой строчки, которая не брала бы начало в действительности. Одно из таких переложений – стигма поросячьего хвостика, столь тревожившая род Буэндиа из «Ста лет одиночества». Я мог бы выбрать любой другой образ, но думал в ту пору, что у страха произвести на свет ребенка с поросячьим хвостиком – наименьшие шансы совпасть с реальностью. Тем не менее, когда книга обрела какую-то известность, в разных частях обеих Америк зазвучали признания мужчин и женщин, имевших нечто подобное этому хвостику. В Барранкилье какой-то молодой человек написал в газету, что, мол, родился и жил с этим и никому об этом не говорил, пока не прочел «Сто лет…». А его объяснение выглядело еще диковинней, чем его хвостик: «Никогда об этом не говорил, потому что стыдился, но теперь, прочтя роман и послушав людей, которые его прочитали, понял, что это – вполне естественно». Вскоре после этого один читатель прислал мне фотографию девочки из Сеула, столицы Южной Кореи, – девочка эта тоже родилась с хвостиком. Вопреки тому, о чем я думал, когда сочинял, кореянке его отрезали, а она выжила.
Однако самым тяжким писательским испытанием стала для меня подготовка к «Осени патриарха». В течение почти десяти лет я прочел все, до чего смог дотянуться, о диктаторах – латиноамериканских вообще и о карибских – в частности и в особенности, преследуя при этом цель – сделать так, чтобы книга, которую я планировал, была как можно дальше от реальной действительности. И разочарование поджидало меня на каждом углу. Интуиция Хуана Висенте Гомеса[20] превосходила способность предвидеть, что дана человеку от природы. Доктор Дювалье[21], правивший Гаити, распорядился истребить в своей стране всех собак черной масти, потому что один из его врагов, спасаясь от преследования тирана, избавился от своего человеческого статуса и облика и превратился в черного пса. Доктор Франсиа[22], чей престиж философа был так высок, что привлек внимание самого Карлейля, закрыл Республику Парагвай, словно двери в собственном доме, оставив окошечко для получения почты. Антонио Лопес де Санта-Анна[23] с почестями похоронил собственную ногу. Отрубленная рука Лопе де Агирре[24] плыла по течению несколько дней, и видевшие ее содрогались от ужаса, думая, что даже в таком виде эта рука-убийца способна взмахнуть кинжалом. Анастасио Сомоса Гарсия[25] устроил у себя во дворе зверинец: клетки были перегорожены железной решеткой, в одной половине сидели хищники, в другой – политические противники никарагуанского диктатора.
Мартинес, диктатор Сальвадора и теософ, приказал заклеить красной бумагой все уличные фонари в стране, борясь таким способом с эпидемией кори, и изобрел особый маятник, с помощью которого удостоверялся, что поданные ему кушанья не отравлены. Памятник Морасану[26], еще и поныне стоящий в Тегусигальпе на самом деле, – статуя маршала Нея: специальная комиссия, посланная в Лондон, сочла, что дешевле будет купить это изваяние, забытое на каком-то складе, нежели заказывать подлинное изображение Морасана.
Подводя итог, скажу, что мы, писатели Латинской Америки и Кариб, должны честно, положа руку на сердце, признать – реальность сочиняет куда затейливей, чем мы. Наша судьба и, быть может, наша слава – попытаться смиренно подражать ей, стараясь, чтобы вышло как можно лучше.
1 июля 1981 года, «Эль Паис», Мадрид
Мой Хемингуэй
Я сразу узнал его – той дождливой весной 1957 года: вместе с женой Мэри Уэлш он прогуливался по бульвару Сен-Мишель. Он шел по другой стороне по направлению к Люксембургскому саду в истертых джинсах, в рубашке из шотландки, в бейсболке. Странновато смотрелись на нем только круглые маленькие очки в металлической оправе – в них он был похож на какого-то доброго дедушку. А ведь ему в ту пору было всего 57 лет, он был так огромен, что поневоле бросался в глаза, но не производил впечатления (явно вопреки его желанию) телесной мощи, потому что был узок в бедрах и немного тонконог. И там, среди лотков букинистов и толпы сорбоннского юношества, он казался таким живым, что задним числом невозможно было представить, что до смерти ему оставалось всего четыре года.
На долю секунды (как всегда это со мной случается) я стал разрываться между двух моих соперничающих профессий. То ли взять у него интервью, то ли просто подойти и выразить свое восхищение. Для достижения обеих целей имелось одно, но существенное препятствие: мой английский был тогда (как, впрочем, и сейчас) в зачаточном состоянии, а в его корридном испанском я не был уверен. И потому