Король в Несвиже (сборник) - Юзеф Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Уже его отобрал? – спросил я.
– А! Нет! Ещё этого не могу поведать, ещё мне этого недостаточно, ещё тысячи томов остаётся для просмотра, для нудного изучения, но я на дороге… кучи заметок лежат…
– А значит, работа протянется ещё долго?
– Разве я знаю? У меня при ней года проходят, как молнии. Я начал уже редакцию нескольких глав и должен был бросить, убедившись, что о законодательстве, которое является здесь важным моментом, я не подготовлен говорить компетентно. Изучаю право и современное европейское законодательство.
Мы говорили потом о чём-то другом. Вечером профессор показывал мне исписанные целиком книги… ценные исследования, но отрывочные. Мы радовались с ним вместе и, желая ему удачи, я расстался с ним на следующее утро.
Было это, если не ошибаюсь, около 1839 года. Я переселился на Волынь и профессор Дамиан со своей историей ушёл с моих глаз… Снова шибко пробежало несколько лет… для меня – при наполовину фермерской, наполовину литературной работе… а для мира – в переработке понятий, современных идей и истории всё в более новый крой…
Однажды утром я заметил почтовую бричку, подъезжающую к крыльцу; какого же было моё удивление, когда я, войдя, узнал (не сразу) в бледном и уставшем лице путешественника давнего товарища.
– Что ты тут делаешь и какой счастливый случай? – воскликнул я, ведя его в свою пристройку, к моим сплетённым книжкам. Не быстро, однако, я мог вытянуть из Дамиана, что он ехал… пользуясь вакациями, в библиотеку, в которой надеялся закончить некое исследование.
– А что же делается с историей? – подхватил я.
– А! С историей! – сказал он, будто бы пристыженный. – Грустная эта моя история. Представь себе, я уже завершил половину работы… но в это время осмотрелся, что много понятий и условий изменилось… Выросли требования. Я должен мыслить над философским фзглядом на эпоху, будующим в гармонии с сегодняшними требованиями науки… иначе труд будет пестреть давнишними теориями… – и добавил, – теперь историю иначе пишут, я больше должен изучить литературу, обычаи, культуру народа… это необходимо. То, что я делал, было как бы наброском, колорит отсутствует, колорит добыть должно.
Мы говорили об этом долго. Дамиан вздохнул.
– Есть это работа Пенелопы. Что сегодня сделается, завтра нужно переделать, переиначить… заполнить, вчерашний труд ломая. Это что-то как тот дворец Станислава Августа на Уядзе, что миллионы стоил, каждый год в нём стены ломали и в итоге король вынужден был отдать его городу на казармы.
Жаль мне было беднягу; преждевременно начинал седеть. Несмотря на потерянные годы, сам он сохранил давний запал для своего идеала истории.
– А! Эти жертвы, – говорил он, – это ничего, лишь бы дожить до того, чтобы увидеть доконченной мою работу и такую, такую, какую я её в душе моей ношу! Полная, великая, красивая, ценная для учёных, понятная для простачков, занимательная, как роман, разогревающая, как поэзия… правдивая, как страница из жизни.
Два дня я задерживал у себя профессора, тем в итоге, что нашёл ему пару ненапечатанных уставов Сигизмунда Августа, касающихся экономического управления и королевских лесов. Наконец мы нежно попрощались на пороге, говоря тихо:
– Кто знает, встретимся ли мы ещё в жизни!
Но – хорошая эта пословица – гора с горой… неожиданно выпало путешествие в Литву, и однажды вечером снова очутился в С. В голову мне пришёл Дамиан и его история. Улицей шёл студент, я спросил его о профессоре. Он улыбнулся.
– А! Вы спрашиваете о профессоре Милчеке?
– Как это? Почему Милчеке?
– Потому что мы его тут так называем, и все его так называют.
– Понимаю, – сказал я, улыбаясь, – профессор Дамиан говорить не любит!
– Да! И это великий позор, – добавил тихо молодой человек, – потому что мог бы поведать много гораздо более разумных вещей, чем те, что слов не жалеют. Но он – весь в себе. Более скромного на свете нет… Пугает его каждый, что громко и смело выскажет своё мнение, немедленно отступает и молчит… поэтому его Милчеком прозвали.
Он жил ещё на старой своей квартире; в промежутке этих нескольких лет он женился, а молодая жена и дети его и книжки запихнули в один тесный покоик. Это ещё бедней выглядело, чем когда бы то ни было, но Дамиан был, хоть поседел, таким горячо сердечным, как раньше. Среди книжных стопок, которые буквально сверху донизу устилали комнатку и полы, и едва оставили место для двух стульев, мы сели снова беседовать. Детский плач доходил до нас из другого покоя и визгливый голос жены.
– Женился я, как видишь, – сказал он. – Я очень счастлив. Дети такие ладные и жена такая добрая, и хотя великая бедность… но много ли нужно человеку!
– Ну, а история? Пошла в угол? – спросил я.
– А! Упаси Боже! Что же ты думаешь! Идеал моей жизни! Разве я мог бы её забросить!
– Значит, она должна быть законченной, – отозвался я, – двадцать лет работаешь над ней, это большой отрезок времени.
– Двадцать лет! Но что это для такой задачи! – воскликнул, запаляясь Дамиан. – Знаешь ли ты, что это есть история эпохи, такая, какой я её понимаю? Страна не была всё-таки без отношений с жизнью Европы… отражалось на её жизни, что где-нибудь отыгрывалось, историю всех стран надлежит изучить, чтобы понять её положение и связи… Представь себе… история Германии, Австрии, Молдавии и Венгрии, всех соседних держав. Потом я измерил, что каждая самая маленькая собственная фигура, выступающая на сцене, должна быть ясно охарактеризована, поэтому, история семей… биографии, изображения… Кто работает над таким реликварием из мозайки, должен кропотливо отбирать штучки.
– Сие правда, – сказал я, – но когда тому конец будет?
– И когда же? – вздохнул он. – Конец должен быть, приближаюсь к нему… вступление написал… Отредактировал его шесть раз, обилие мысли сделало его слишком обширным, я должен был сократить… хотя выдалось мне слишком обрезанным, растянул его немного… добавил объясняющие примечания. За год прочитал и заметил, что ничего. Не было художественной целости, оно имело форму агломерата, целость должна выглядеть ограничено. Историку необходимы, как поэту, минуты вдохновения, а тут у меня дети плачут. Представь себе, в минуты, когда я с запалом описывал ту сцену, когда Сигизмунд Август приезжает из Вильна, а Бона выходит рядом с гробом мужа встать на колени у ног сына, как короля… мой Стефанек упал и расшиб себе голову… Я бросил перо… побежал его обнять, уже потом никогда не мог прерванной темы подхватить. Но это пустяки – счастливая минута найдётся… между тем, исследователи открывают всё новый материал… не могу всё же сказать, как Верто: Mon siege est fait[24], должен его включить в мою работу, а тут мне часто любая глупая дата все мои концепции и объяснение случаев отбрасывает! Раздумываю заново!
– Дорогой профессор… я люблю твою настойчивость, но позволь тебе сказать: если бы ты не хотел обязательно закончить архидело, мы уже имели хотя бы дело, так же мы не имеем ничего.
– Подождите! – прервал Дамиан. – Невозможно, чтобы я вам дал такой суровый и неточный подбор и отсебячину, как честный, достойный и любимый Голубёвский. Я, – говорил он, запаляясь, – я хочу создать оконченную картину эпохи, не эпизод без связи, вырванный и непонятный… хочу, чтобы моя история отражала прошлое, которого есть результатом, будущее, которого была семенем… Хочу быть историком, не компилятором и хроникёром. Мы не имеем историка во всём значении этого слова, а я должен им быть.
– А! Мой дорогой! – воскликнул я, обнимая его. – Будь им! Но скорее, потому что я не дождусь твоего Сигизмунда Августа, а мне очень срочно.
– Ну, между нами говоря, – начал Милчек, – уже теперь мне не много остаётся. Очень обильные примечания в порядке, главные взгляды написаны… несколько маленьких пробелов… а потом возьмусь за редакцию, будучи уже паном предмета. Я должен ещё совершить несколько поездок… В Петербург обязательно… Рукописей, метрик и библиотеки императорской ничто не заменит. В метриках есть бесценные подробности, нужно их только уметь добывать из кучи слов и наводнения формул… саму эссенцию.
Мы проболтали весь вечер, но уже не в комнатке профессора, потому что пани прислала няньку предостеречь нас, что мы говорим слишком громко, а дети рядом не могут заснуть. Поэтому мы вышли на старую каштановую улицу и блуждали по ней до полуночи.
Утром я должен был ехать дальше; а через несколько лет я сменил место жительства и оказался на берегах Вислы. Спустя пару месяцев после заселения меня сильно удивил один из виленских коллег, когда, вспоминая о давних товарищах, он упомянул, что Милчек в Варшаве.
– Что же он тут делает?
– Получил пенсию, а так как ему тут работать удобней, переехал сюда с семьёй.
На следующий день я был у дверей достойного Дамиана, которого я нашёл на отдалённой улице, в маленьком домике, построенном в тыльной части города в очень невзрачной квартире. Одна комната, выделенная профессору на его отдельное использование, представляла ту же хаотичную картину, что тот покоик на С. На посеревшей софе в шлафроке… лысый и седой, сидел достойный Дамиан, заслонившись фолиантом, в котором по причине близорукости утонул с носом, услышав походку, не отрываясь от чтения, спросил, кто там. Я приблизился, он не сразу меня узнал, и то только по голосу. Глаза ему очень плохо служили.