Эра Меркурия. Евреи в современном мире - Юрий Слёзкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Быть советским интеллигентом 30-х годов значило быть безусловно советским (преданным делу строительства социализма) и одновременно истинным интеллигентом (преданным делу сохранения культурного канона). Одна из причин, по которой Меромской удалось переехать в элитный дом на улице Горького, заключалась в том, что она жила с Пушкиным.
Это верно. Он всегда был со мной, всегда с ним сверяла свои ощущения, мнения, вкусы, т.е. спрашивала себя: а как бы он в данном случае решил, сказал, подумал, оценил, возразил и пр.
Помню, лет пять мне было, спросила папу:
— А мороженое при Пушкине было?
Мне важно было знать, имел ли он возможность, кушая его, получать такое же удовольствие, как я. Позже читала о нем все, что было написано и опубликовано. Знала в Москве все дома, где он жил, где останавливался, где жили его друзья, и, конечно, знаменитую церковь, где венчался.
Будучи в Ленинграде, ни разу не упускала случая побывать на его последней квартире на Мойке, в районе Черной речки, где стрелялся, в церкви, где отпевали. Воспринимала город его глазами. Ездила в Царское Село, где он учился в лицее. Думала о его «Цыганах», разъезжая по Бессарабии. А Михайловское с Тригорским! Уж там я отводила душу, бродя по парку. И в Крыму смотрела на море его глазами.
Много позже она совершила паломничество на могилу Толстого в Ясной Поляне — чтобы «слушать тишину» и испытать «чувство приобщения к чему-то очень важному, сильному и чистому». Раиса Орлова там уже побывала: она и ее первый муж, Леонид Шершер (еврей и иф-лийский поэт) провели здесь свою «медовую неделю».
В 1930-е годы все советские интеллигенты — особенно дети Годл — жили с Пушкиным, Герценом, Толстым и солидным набором западных классиков в не меньшей мере, чем они жили с индустриализацией, коллективизацией и культурной революцией. Самуил Агурский, один из руководителей партийной «евсекции» и главный советский борец с ивритом и сионизмом, воспитал своего сына Мелиба (который не говорил на идише) на «Гейне, Дидро, Шекспире, Шиллере, Плавте, Гете, Сервантесе, Теккерее, Свифте, Беранже, Мольере и многом, многом другом. Отец скупил много дореволюционной литературы, в особенности приложения к "Ниве", среди которых были Гоголь, Андреев, Гамсун, Ибсен и Гончаров. Были у нас Вальтер Скотт, Байрон, Рабле, Мопассан, Гюго, Пушкин, Горький, Толстой, Тургенев, Лермонтов, Чехов, Белинский, Державин, Вересаев и Надсон. Советской же литературы — что любопытно — было мало, за исключением Маяковского, Шолохова и Фурманова».
Сочетание всех на свете «великих произведений литературы и искусства» с безусловной верностью генеральной линии партии было известно как «социалистический реализм». В 1930-е годы «мировая культура», включая ее неуклонно возраставшую русскую составляющую, скрепляла и формировала советский социализм примерно таким же образом, как архитектурные элементы классицизма, барокко и готики формировали новый облик советских городов и жилищ. Когда Евгения Гинзбург, ответственный работник идеологического фронта и жена высокопоставленного партийного чиновника, оказалась в вагоне для скота по пути на Колыму, она «успокаивала» своих спутниц, читая по памяти «Горе от ума» и «Русских женщин». Когда конвоир по кличке Соловей обвинил ее в том, что она незаконно пронесла в вагон книгу, Гинзбург доказала свою невиновность — и его невинность, — прочитав наизусть всего «Евгения Онегина». «На лице Соловья — сначала угроза: сейчас сорвется, вот тут-то я с тобой разделаюсь. Потом растущее удивление. Затем почти добродушное любопытство. И наконец, возглас плохо скрываемого восторга». Он просит читать дальше. «...Читаю дальше. Поезд уже тронулся, и колеса четко отстукивают онегинскую строфу».
«Жизнь и судьба» Василия Гроссмана должна была стать для Великой Отечественной войны тем же, чем «Война и мир» была для «Отечественной войны 1812 года». Герой романа — еврей, который «никогда до войны не думал о том, что он еврей, что мать его еврейка». Мать его, врач, когда-то думала, что она еврейка, но это было очень давно, до того, как Пушкин и Советское государство заставили ее забыть об этом. А потом пришли немцы и отправили ее в гетто.
Взяла я с собой подушку, немного белья, чашечку, которую ты мне когда-то подарил, ложку, нож, две тарелки. Много ли человеку нужно? Взяла несколько инструментов медицинских. Взяла твои письма, фотографии покойной мамы и дяди Давида и ту, где ты с папой снят, томик Пушкина, «Lettres de mon moulin», томик Мопассана, где «Une Vie», словарик, взяла Чехова, где «Скучная история» и «Архиерей», — вот и, оказалось, заполнила всю свою корзинку.
Евгений Гнедин, о рождении которого в 1898 году отец его, Парвус, объявил как о рождении не имеющего родины врага государства, со временем стал главой Отдела печати Народного комиссариата иностранных дел. Все его поколение, пишет он в своих воспоминаниях, «сформировали два сильных течения идейной жизни — революционная социалистическая идеология и гуманная русская литература». Во время коллективизации он работал «агитатором», а когда его, голого, заперли в холодном карцере за преступление, которого он не совершал, он декламировал Пушкина, Блока, Гумилева, Вячеслава Иванова и собственные стихи.
Лев Копелев тоже был коллективизатором, поэтом и зэком. Кроме того, он был ифлийцем, носителем русского и украинского языков, эсперантистом и дипломированным гражданином мира («Satano» на эсперанто). Только евреем он, по собственному убеждению, не был. Писал «еврей» в анкетах и в паспорте, но лишь потому, что не хотел считаться «трусливым отступником» и — после Второй мировой войны — потому, что не хотел отрекаться от тех, кого убили только за то, что они евреи. «Я никогда не слышал голоса крови, — писал он. — Но мне внятен голос памяти... Поэтому во всех анкетах, всем казенным вопрошателям и просто любопытствующим я отвечал, отвечаю и буду отвечать: "еврей". Но себе самому, близким друзьям, я говорю по-другому».
С собой самим и с близкими друзьями Копелев говорил на языке международного коммунизма, советского патриотизма и мировой культуры. Для него самого, для его близких друзей и для всех евреев, иммигрировавших в советские столицы, этим языком был русский. Как писал Маяковский, а Копелев повторял, «как свое убеждение»,
Да будь я и негром преклонных годов,
И то без унынья и лени
Я русский бы выучил только за то,
Что им разговаривал Ленин.
Но, поскольку русский был для Копелева, как и для Ленина, родным языком, ему ничего не оставалось, как сотворить весь остальной мир по его образу и подобию. «Все мои чувства, мое восприятие мира воспитывали, развивали прежде всего русское слово, русские наставники и русские переводы Шекспира, Гюго, Диккенса, Твэна, Лондона». Для Годл и ее детей Пушкинская улица и путь к социализму были одной и той же дорогой. «Быть по-настоящему русским, — писал Копелев, цитируя «Пушкинскую речь» Достоевского, — это значит быть всечеловеком».
* * *Массовая миграция евреев в большие города, их особые отношения с большевизмом и их превращение в ядро новой советской интеллигенции не нравились тем, кто был против массовой иммиграции, не одобрял большевизма и не мог, по тем или иным причинам, присоединиться к новой советской интеллигенции. «Если бы ты видел сейчас население города, — писал в 1925 году один ленинградец знакомому в Соединенных Штатах, — какие попадаются жидовские физиономии, типичные, с пейсами с каркающим, икающим жидовским жаргоном». Три месяца спустя другой ленинградец писал в Югославию: «На панели публика в кожаных тужурках и серых шинелях, плюющая тебе в лицо семечками, и масса жидов, словно ты в Гомеле, Двинске или Бердичеве, с длинными пейсами и чувствующих себя совершенно дома». Те Же чувства испытывал москвич, писавший в апреле 1925-го в Ленинград: «В публичные места не хожу, также избегаю бродить по улицам из-за неприятности видеть жидовские хари и читать жидовские вывески. Скоро в Москве, или, вернее сказать, в Новом Бердичеве, русская вывеска будет редкостью. Эта госнация все заполнила, газет умышленно не читаю, литературы хамской тоже». Связь евреев с Советским государством была главной темой антиеврейских писем, перехваченных ленинградским ОГПУ в середине 1920-х годов. «Еврейское засилье абсолютное» (октябрь 1924); «вся пресса в руках евреев» (июнь 1925); «евреи большей частью живут великолепно, в их руках в данное время все, что торговля, что служба» (сентябрь 1925); «каждый ребенок знает, что Советское правительство является еврейским правительством» (сентябрь 1925). Некоторых представителей дореволюционной элиты, в частности, возмущало введение «антибуржуазных» квот в учебных заведениях и последующее возвышение еврейских иммигрантов в качестве новых культуртрегеров и «пролетарских» иконоборцев. В ноябре 1923 года искусствовед А. Анисимов писал своему пражскому коллеге: «Из ста экзаменующихся в Московском университете 78 — евреи. Итак, если русский университет теперь в Праге, то еврейский — в Москве». Отец студента, которого должны были «вычистить» за чуждое происхождение, писал родственнику в Сербию: «Павел и его Друзья ждут своей участи. Ну ясно, иерусалимские академики останутся, коммунисты, вообще партийные». А согласно жене профессора Ленинградского университета, «во всех учреждениях принимаются рабочие или израи-листы, интеллигенции живется очень тяжело».