Ангел Рейха - Анита Мейсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правой рукой Эрнст легко сжимает рукоятку револьвера и кладет ствол на ладонь левой. Металл холодный.
Когда он выстрелит, ствол нагреется и по комнате распространится едкий запах. Но он уже его не почувствует.
Эрнст осторожно кладет револьвер на незаправленную кровать и выходит из спальни на лестничную площадку. Он прислушивается. Мертвая тишина. Сейчас начало пятого утра. Альберт спит в другом конце дома. Он сильно храпит. Эрнст это знает: однажды он на цыпочках прошел по коридору и подслушал. Но это большой дом, и сейчас Эрнста и Альберта разделяют несколько толстых дверей.
Альберт позаботится о коте.
Внизу спит кот в кресле, тикают часы и дотлевают угольки в камине. Внезапно Эрнста охватывает желание спуститься вниз и еще раз взглянуть на кота в кресле, на часы на каминной полке, на теплую золу в камине. Он подавляет желание. Это сентиментальность. Все это не поможет ему, а станет лишь преградой у него на пути, поколеблет его решимость.
Сколько уже раз он стоял у этой черты, глядя в бездну? Но на сей раз все иначе. На сей раз он не по собственной воле пришел сюда, чтобы разведать местность и посмотреть, не явится ли ему, хоть на миг, знакомый образ в кромешной тьме. На сей раз некая сила привела его сюда. Больше идти некуда.
Эрнст составил завещание. Наспех написанное на бланке министерства авиации, оно лежит на столе в гостиной, прижатое медным подсвечником, найденным в кладовой. В завещании говорится, что любой, кто придет в дом, волен взять здесь все, что захочет. Интересно, думает он, кто возьмет кровать?
Им придется похоронить его со всеми почестями. Они придумают какую-нибудь ложь.
Холодно. Эрнст обхватывает себя руками: необходимость умереть на время отступает перед необходимостью согреться. Он в рубашке, брюках и жилете. Он снял пиджак три часа назад, собираясь лечь спать, но потом понял, что время для сна вышло.
Он возвращается в спальню и надевает пиджак, а потом застывает на месте.
Что дальше?
Да ничего.
Как странно сознавать, что дальше ничего не будет. Что ты стоишь у последней черты. В ослепительном свете или непроглядной тьме, которые открываются взору за той чертой, все кажется мелким и ничтожным.
У него кружится голова. Он отступает от края бездны, идет и садится на кровать.
При виде измятой постели (разве он ложился? прямо в одежде? – он не помнит) Эрнст вновь с мучительной ясностью сознает, какое сокрушительное поражение потерпел в жизни. Глядя на примятые подушки и сбитые простыни, он вдруг чувствует такую острую жалость к себе, что слезы катятся из глаз; потом он вновь проникается отвращением к себе, встает и принимается ходить взад-вперед по комнате. Что-то хрустит у него под ногой: уголек, которым он однажды рисовал. Наверное, выпал из кармана; Эрнст уже много месяцев ничего не рисовал. Он поднимает его и бросает на кровать.
В открытом платяном шкафу висит его форма, похожая на привидение. Он снова словно воочию видит, как Плох, в такой же форме, с подавленным видом натягивает перчатки у двери в молчании, которое ни один из них не в силах нарушить.
Впереди нет ничего, и пути назад тоже нет. Здесь конец пути. И теперь Эрнсту становится страшно.
Вероятно, кто-нибудь может спасти его. Вероятно даже, он должен дать кому-то возможность его спасти.
Он поднимает трубку и набирает номер Инги.
Он слушает, как звонит телефон у нее в квартире за пять километров отсюда. Долго звонит. Эрнст ждет. Надо полагать, она спит.
Телефон все звонит и звонит, но никто не отвечает.
Он вспоминает, что Инга уехала в гости к родственникам, и кладет трубку.
Бесконечное одиночество.
Его просто использовали. В какой тщательно продуманной шахматной партии Толстяк передвигал его с места на место! И другие тоже использовали. Друзья растратили его деньги и повернулись к нему спиной. Когда-то женщины любили его за шик. Теперь от прежнего шика ничего не осталось.
Эрнст берет уголек и на стене над кроватью пишет свое прощальное послание миру.
Он пишет два имени: Толстяка и Мильха. И проводит под ними черту. А под чертой выводит огромными печатными буквами: МЕНЯ ПРЕДАЛИ.
Он отступает назад. Тяжело дышит. Он смотрит на слова, написанные на стене, и чувствует себя опустошенным, полностью опустошенным.
Эрнсту вспоминается один случай, произошедший с ним на фронте. Это был его первый боевой вылет, и он увидел поблизости самолет противника. Французский «спад». Он положил большой палец на гашетку пулемета, но не смог выстрелить. Испугался. «Спад» скрылся. Эрнст никому ничего не рассказал и три дня молча страдал. Потом его снова послали в бой. Выйдя из облака, без всякого прикрытия, он увидел внизу летящие строем двадцать четыре французских бомбардировщика. Он выбрал один и спикировал на него, безостановочно стреляя. Самолет рухнул на землю.
Эрнст не был героем. Он просто знал, что застрелится, если не сделает этого.
Та непроглядная тьма.
Пора.
Эрнст ложится на кровать. Берет револьвер, приставляет дуло к виску и спускает курок.
Руди устроил меня в кабине и проверил привязные ремни шишковатыми пальцами. Он закрыл фонарь и постучал по нему на счастье. Я заперла фонарь и знаком показала, что готова к полету.
Мы двинулись вперед по залатанному бетону. Колеса «Me-110» оторвались от земли, и густая желтоватая трава по обе стороны от меня резко ушла вниз.
Через несколько мгновений рация затрещала и отключилась.
Я выругалась. Такое случалось не в первый раз. Рации ничем не отличались от всего остального в этих самолетах, отданных летчикам для доведения до ума.
На высоте восемь – десять метров я потянула на себя рычаг, чтобы сбросить колеса.
С ним что-то было не в порядке. Он шел туго и не до упора. Я потянула рычаг еще раз, изо всей силы. Он по-прежнему не работал должным образом.
Через несколько секунд самолет стало трясти. Сначала он содрогнулся от носа до хвоста, а потом начались частые вертикальные толчки, эпицентр которых, казалось, находился прямо под моим креслом.
Шасси не отделилось и теперь сопротивлялось встречному воздушному потоку.
Второй пилот буксировочного самолета делал мне какие-то лихорадочные знаки из кабины. Вероятно, они уже предприняли безуспешную попытку связаться со мной по рации.
Трясясь и содрогаясь, «комет» кое-как поднялся на буксире на высоту трехсот метров. Казалось, он хотел рассыпаться на части. Как я проклинала это шасси, громоздкую штуковину с дурацкими большими колесами. В моем воображении оно разрослось до чудовищных размеров, стало величиной с сам «комет».
Буксировочный самолет плавно накренился на правое крыло и вошел в широкий вираж. Плоскости управления «комета» отреагировали на изменение воздушного потока самым неприятным образом. Рычаг управления поддавался с трудом. Педали руля сердито прыгали под моими ногами. «Комет» больше не был соколом. Он превратился в подобие матраса, несомого ураганом.
Внизу на летном поле переезжали с места на место пожарные и санитарные машины. В небо взлетали сигнальные ракеты. Бедный Душен не удостоился такого внимания, подумала я.
Мы описали над аэродромом круг, потом еще один. Второй пилот «Me-110» умоляюще смотрел на меня, надеясь увидеть, как я отцепляю буксировочный трос. Я помотала головой: я не могла сделать ровным счетом ничего, поскольку не смела отнять руки от рычага управления. Я хотела подняться выше, как можно выше, чтобы получить время избавиться от шасси.
Наконец они поняли, чего я хочу. «Ме-110» взревел и начал набирать высоту. Крупно дрожа, как корова на бойне, «комет» с трудом поднимался за ним. Неполадки в начале полета неприятны тем, что весь остальной полет вам приходится думать о том, чем все может закончиться.
На высоте трех тысяч метров я отцепила буксировочный трос и начала медленное снижение. Я понимала, что другого шанса мне не представится. Нельзя было терять ни секунды, поскольку с каждой секундой я приближалась к земле.
И я использовала каждую секунду. Я раскачивала и яростно дергала рычаг сброса, покуда у меня не онемела рука. Я пыталась выжать рычаг, закладывая резкие виражи в надежде расшатать заклинившее шасси. Это было очень рискованно, а шасси по-прежнему сидело как влитое.
Машина неумолимо снижалась.
На высоте полторы тысячи метров я обдумала свой выбор. Оставался еще один вариант. На сиденье подо мной лежал сложенный парашют, и я запросто могла выпрыгнуть. Вероятно, от меня ожидали именно этого. Согласно инструкции, летчики-испытатели все же значили больше, чем самолеты.
С другой стороны, если остается шанс благополучно посадить машину, любой уважающий себя пилот попытается это сделать.
Но насколько велики должны быть шансы?
Скорее всего при заходе на посадку над элевонами возникнут турбулентные воздушные потоки такой силы, что я безвозвратно потеряю управление машиной. А если нет, если мне чудом удастся спуститься к земле в горизонтальном положении, я по-прежнему буду идти на слишком большой скорости (из-за дополнительного веса) и буду вынуждена совершить посадку на шасси, которое не рассчитано на удар такой силы и наверняка отсоединится именно в этот момент. Другими словами, авария того или иного рода представляется неизбежной.