Легкое бремя - Самуил Киссин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через всю повесть бежит та же белая пыльная дорога: «сухая усмешка в ней». Вроде бежит в Лихов.
Или и вовсе никакого Лихова не было, а так все только казалось, и притом пустое такое, как вот лопух или репейник; ты погляди, вот — поле, и где— то в нем затерянная сухая ветла; а пройди в туман — погляди: и ты скажешь, что по полю-то человек злой за тобой погнался; вот — ракита: мимо пройди — погляди, и зазыкнет она на тебя. (С. 46–47)
Этой дороге, ведущей в туман, в пустоту, в смерть Муни противопоставил речную дорогу, что день и ночь трудится, работает:
И отсюда-то, по широкой, испещренной серыми и перламутровыми пятнами мутной воде, идут вниз пароходы, винтовые и колесные баржи и полулодки, и унжаки, и берлины, и тихвинки с мукой, горохом, нефтью, тесом, железом; идут сначала по Быстрее, потом впадают с ней в Волгу, а там вольный ход и вверх, и вниз, и в Петербург, и в Астрахань.
А какую же дрянь тащит на себе дорога в «Серебряном голубе»: «подводы, нагруженные деревянными ящиками с бутылями казенки для “винополии”», и «сицилиста», и урядника, и нищих, а сопровождают ее постоялый двор да чайная (С. 18).
Темному, запутанному, запуганному «полевому человеку» Андрея Белого Муни противопоставил «речного человека», чумазого работягу, который хоть и «по горло в быте стоит», а о чуде помнит, и дорога выводит его туда, куда он судно направляет: и вверх, и вниз по реке. Муни задумал «На крепких местах» как ответ на «Серебряный голубь»: идеи Андрея Белого, его персонажи у Муни находят свое перевернутое, ироническое отражение, создавая параллельный, зазеркальный мир.
Шмидту, приятелю Дарьяльского соответствует такой же книжник, писатель, полунемец-полуеврей Прате, оба — единственные городские в деревенской глухомани. Фамилия Евфратова создана, конечно же, по образцу фамилии главного персонажа «Серебряного голубя» — Дарьяльского. Название реки Евфрат подчеркивает, как же далека радетельница за благо народное от того, что происходит в русской, волжской деревне. Что может понять в ней Евфратова? Фамилия вызывает воспоминание о полустертой карте, запахе мела, бессильных подростковых мечтах.
А ведь Барановская и Евфратова возглавляют расползшуюся по стране сеть революционеров. Да, в романе Муни своя «сеть», и та же сладострастная, сжигающая влюбленность в народ, гибельная, как страсть Дарьяльского к Матрене, в которой он угадывает и познает Россию. Вот и Кувшенко своими вопросами, всматриваниями насилует Марью Пошехонову и горюет, что привлекает она его «не как баба»: «точно вызнать хочу, как живут, какими глазами смотрят на все и она, и братья ее».
А можем ли мы сравнивать «Серебряный голубь» — яркое художественное произведение с несколькими главками, обрывками и фрагментами, что остались от замысла Муни? Корректно ли это сравнение? У меня нет ответа. Так хочется понять, что раздражило Муни в позиции автора «Серебряного голубя», вызвавшего его на открытый спор, противостояние, больше близости связывавшие Муни и Андрея Белого. В письмах Муни обозначил это противостояние, как борьбу Ставрогина и Шатова, человека общественного и частного, прокладывающего свой, индивидуальный, вне толпы, организации — путь.
К этому можно добавить, что Андрей Белый так же ненавидел Шатова, как Муни — Ставрогина. Н. Валентинов (Н. В. Вольский) рассказал в своих воспоминаниях, как в 1908 году Андрей Белый потащил его в парк Петровско-Разумовского, в тот грот, где членами тайного общества «Народная расправа», возглавляемого С. Г. Нечаевым, был убит студент Иванов. Держа в руках том «Бесов», Белый кричал, что убить надо было Шатова.
Это Шатов и все современные Шатовы ничего не понимают в России. Они не видят, что Россия беременна революцией, они не чувствуют, что она приближается. Только она спасет распятую Россию. Взрыва не избежать[223].
Возможно, не одного Валентинова приводил в грот Андрей Белый. А если даже Муни не был с ним на месте революционной расправы, то разговоры о «Бесах», о революции, о будущем России они вели, что заставило Муни в письме воскликнуть:
С Белым, Мережковским, Достоевским порываю окончательно. Лично ни с тем, ни с другим, ни с третьим. Относительно третьего тоже лично. Поймешь? Что с Белым? Он мне все же дорог, хотя не нужен. В ненависти к ненависти клянусь на мече. Торжественность комическая только по форме. (июль 1909 года)
Валентинов помнил слова, Белым сказанные: «Кратер откроют люди кремневые, пахнущие огнем и серою!» Не из огненных ли речей Андрея Белого порхнуло в прозу Муни название «Кремневое. По крайней мере, на географической карте по берегам Волги и Шексны я такого села не отыскала.
Замысел Муни, как и повесть Андрея Белого должен был закончиться трагедией, и жертвой, скорее всего, стала бы Грэс. Смертью героини обрывалась пьеса «Жизни легкое бремя»; и в романе Грэс должны были уничтожить «люди кремневые». В представлении Муни любви нет места на земле: ее терзают, убивают, уничтожают. В нем жил даже не Шатов — «Шатушка», как называла его в «Бесах» хромоножка. С жалостью и нежностью вглядывался он в жалкие, лишенные любви существа.
Конечно, о «прозе Муни» можно говорить условно, конечно, незавершенность, фрагментарность ее толкает нас в область предположений. Но обращение к прозе было ему необходимо и целительно, как бутылка с бромом, которую Муни, по словам Ходасевича, временами таскал с собой. Это был способ оборвать бесконечный монолог, способ преодолеть одиночество, шагнув в иное, эпическое пространство. Он соединял повести и рассказы общими героями, местом действия: Межгород — тот самый город, что получил в наследство герой рассказа «Власть», и здесь разворачивается действие «На крепких местах». В прозе у Муни появлялось иное зрение, иной масштаб, открывалась историческая перспектива, выводившая автора «на крепкое место».
В стихах же, по мере того, как истаивали десятые годы и все сильнее пахло войной, усиливались тоска, отчаяние, ожидание конца. Сказав о Муни «симптом», Ходасевич имел в виду не только литературу (для него Муни — литературный герой символизма, в жизнь воплотивший теоретические постулаты). Муни был человеком «со стыдящимся взглядом», он остро чувствовал время, собственную вину за грех безверия, безлюбия, за нескладные судьбы близких, ослабление отношений и связей, и все, с ним происходящее, воспринимал как расплату.
Драконьи зубы я посеял,Разжав жестокий, страшный зев,А ветер по полю развеялМой приневоленный посев.
И странные взошли химеры:Их стебель ломок, цепок хвост.И я в отчаянье без мерыГляжу на их проворный рост.
«Рать полустеблей-полузмей», по определению поэта, живая:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});