Трава была зеленее, или Писатели о своем детстве - Сборник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Катина мама сказала, что они идут в туалет, и пообещала по дороге обратно пригласить Марину в их купе поиграть. Какой замечательный день! Что может быть лучше путешествий?
Если что и омрачало путешествие, так это тот самый туалет. Чистенький и пахнущий хлоркой в самом начале, через несколько часов он успевал превратиться в место совсем неприятное. Мыло и туалетная бумага тоже исчезали почти сразу, но их предусмотрительная Маринина мама всегда брала с собой в прозрачном пакете. Марина немного стеснялась того, что пакет прозрачный и все видят, что в нем лежит туалетная бумага. По дороге в туалет она всегда надеялась, что в коридоре никого не будет. Что случалось очень редко. В коридоре и тамбуре всегда толпились люди, а в туалет всегда была очередь.
«Вот куклам – им везет! Им не надо ходить в этот противный туалет», – не вслух, а про себя размышляла Марина.
Даже в ее любимом Кукольном театре туалет был грязным. И в Оперном, взрослом театре, туалет был тоже грязным. В Оперном Марина уже успела не только пересмотреть весь детский репертуар и прослушать по абонементу цикл концертов классической музыки для детей, но и побывать на взрослом балете «Жизель».
Марина раскрыла альбом для рисования, вытащила из сумки карандаши и начала рисовать балерин. Пачки балеринам Марина сначала нарисовала белыми, но потом решила их раскрасить в цвет радуги. Каждый охотник желает знать, где сидит фазан. К пуантам она придумала дорисовать огромные красные банты. Вот теперь будет совсем красиво. Дверь купе была открыта, и Марина увидела, что в коридоре стало как-то очень оживленно. Люди вышли из своих купе, смотрели в окно и что-то громко обсуждали: «Смотрите, смотрите сюда! Уже скоро, подъезжаем! Где? Не вижу. Не видно еще, сейчас появится. К Вершине подъезжаем? Да!»
– Марина, иди сюда, быстренько! Самое интересное пропустишь! – позвала Марину мама, которая тоже стояла в коридоре, около двери их купе.
– Я уже видела горы, – не отрываясь от разукрашивания бантов, ответила ей Марина.
– Не горы, еще интереснее! Граница между Европой и Азией!
Граница между Европой и Азией? Действительно интересно! Тем временем за окном показался белый, похожий на кусок сахара-рафинада, столб.
– Этот обелиск, – пояснил Маринин папа, – был установлен перед Всемирным фестивалем молодежи и студентов в 1957 году, чтобы те, кто поедут на фестиваль в Москву по Транссибирской железной дороге аж с самого Дальнего Востока, смогли бы собственными глазами увидеть, где заканчивается Азия и начинается Европа. Или наоборот, заканчивается Европа и начинается Азия. Солнце встает на востоке.
Обелиск стоял на небольшом возвышении и внешне немного напоминал те, которые из книги про пирамиды и древние времена. С одной стороны камня большими буквами было написано: «Азия», с другой – «Европа».
– Ну вот, мы только что выехали из Азии и въехали в Европу, – сказала Маринина мама.
– Но ведь Азия это где-то далеко, – ответила ей Марина.
– Азия большая. Город Новосибирск – это тоже Азия. Так что получается, что и ты живешь в Азии.
То, что Марина сама, оказывается, живет в Азии, это ей осознать было сложно. Она твердо знала, что живет в СССР – самой большой стране мира. «Азия» же звучала так загадочно, что почти как мифология из сборника сказок народов СССР и фольклор про Ходжу Насреддина.
– И вот здесь, именно в этом месте, заканчивается Азия?
– Да.
– И начинается Европа?
– Да, именно здесь…
– Мама, а на каком языке европцы разговаривают?
2016
Сергей Шаргунов
Как я был алтарником
В четыре года на Пасхальной неделе я первый раз оказался в алтаре. В храме Всех Скорбящих Радости, похожем на каменный кулич, большом и гулком, с круглым куполом и мраморными драматичными ангелочками внутри на стенах.
Через годы я восстановлю для себя картину.
Настоятелем был актер (по образованию и призванию) архиепископ Киприан. Седой, невысокий, плотный дядька Черномор. Он любил театр, ресторан и баню. Киприан был советский и светский, хотя, говорят, горячо верующий. Очаровательный тип напористого курортника. Он выходил на амвон и обличал нейтронную бомбу, которая убивает людей, но оставляет вещи. Это символ Запада. (Он даже ездил агитировать за «красных» в гости к священнику Меню и академику Шафаревичу.) На Новый год он призывал не соблюдать рождественский пост: «Пейте сладко, кушайте колбаску!» Еще он говорил о рае: «У нас есть куда пойти человеку. Райсовет! Райком! Райсобес!» Его не смущала концовка последнего слова. Папе он рассказывал про то, как пел Ворошилов на банкете в Кремле. Подошел и басом наизусть затянул сложный тропарь перенесению мощей святителя Николая. А моя мама помнила Киприана молодым и угольно-черным. Она жила девочкой рядом и заходила сюда. «На колени! Сталин болен!» – и люди валились на каменные плиты этого большого храма. Каменные плиты, местами покрытые узорчатым железом.
Однажды Киприан подвозил нас до дома на своей «Волге».
– Муж тебе в театр ходить разрешает? А в кино? – спрашивал он у мамы.
Меня спросил, когда доехали:
– Папа строгий?
– Добрый, – пискнул я к удовольствию родителей.
– Телевизор дает смотреть?
– Да, – наврал я, хотя телевизор отсутствовал.
И вот, в свои четыре, в год смены Андропова на Черненко, на Светлой седмице я первый раз вошел в алтарь.
Стихаря, то есть облачения, для такого маленького служки не было, и я остался в рубашке и штанах с подтяжками. Архиерей обнял мою голову, наклонившись с оханьем: пена бороды, красногубый, роскошная золотая шапка с вставленными эмалевыми иконками. Расцеловав в щечки («Христос воскресе! Что надо отвечать? Не забыл? Герой!») и усадив на железный стул, поставил мне на коленки окованное старинное Евангелие. Оно было размером с мое туловище.
Потом встал рядом, согнулся, обняв за шею (рукав облачения был ласково-гладким), и просипел:
– Смотри, милый, сейчас рыбка выплывет!
Старая монахиня в черном с большим стальным фотоаппаратом произвела еле слышный щелчок.
Я навсегда запомнил, что Киприан сказал вместо птичка – рыбка. Возможно, потому, что мы находились в алтаре, а рыба – древний символ Церкви.
В отличие от папы, сосредоточенного, серьезного, отрицавшего советскую власть, остальные в алтаре выглядели раскованно. Там был дьякон Геннадий, гулкий весельчак, щекастый, в круглых маленьких очках. Сознательно безбородый («Ангелы же без бороды»). «И тросом был поднят на небо», – при мне прочитал он протяжно на весь храм, перепутав какое-то церковнославянское слово, и после хохотал над своей ошибкой, трясясь щеками и оглаживая живот под атласной тканью, и все спрашивал сам себя: «На лифте, что ли?»
В наступившие следом годы свободы его изобьют в электричке и вышибут глаз вместе со стеклышком очков…
В алтаре была та самая старуха в черном одеянии, Мария, по-доброму меня распекавшая и поившая кагором с кипятком из серебряной чашечки – напиток был того же цвета, что и обложка книжки Маяковского «У меня растут года», которую она подарила мне в честь Первого мая.
– Матушка Мария, а где моя фотография? – спросил я.
– Какая фотография?
– Ну, та! С владыкой! Где я первый раз у вас!
– Тише, тише, не шуми, громче хора орешь… В доме моем карточка. В надежном месте. Я альбом важный составляю. Владыка благословил. Всех, кто служит у нас, подшиваю: и старого, и малого…
Под конец жизни ее лишат квартиры аферисты…
С ужасом думаю: а вдруг не приютил ее ни один монастырь? Где доживала она свои дни? А что с альбомом? Выбросили на помойку?
Еще был в алтаре протоиерей Борис, будущий настоятель. Любитель борща, пирожков с потрохами (их отлично пекла его матушка). Мясистое лицо пирата с косым шрамом, поросшее жесткой шерстью. Он прикрикивал на алтарников: «У семи нянек дитя без глазу!» Он подражал архиерею в театральности. Молился, бормоча и всхлипывая, закатывая глаза к семисвечнику: руки воздеты и распахнуты ладони. Колыхалась за его спиной пурпурная завеса. Я следил, затаив дыхание.
В 91-м отец Борис поддержит ГКЧП и, когда танки покинут Москву, сразу постареет, станет сонлив и безразличен ко всему…
За порогом алтаря был еще староста, мирское лицо, назначенное властями («кагэбэшник», – шептались родители), благообразный шотландский граф с голым черепом, молчаливый и печальный, но мне он каждый раз дарил карамельку и подмигивал задорно.
А владыка Киприан здесь и умер, в этом красивом просторном храме, на антресолях, куда вели долгие каменные ступеньки, мартовским утром, незадолго до перестройки. Остановилось сердце. Среди старушек мелькнула легенда, что он споткнулся на ступенях и покатился, но было не так, конечно.
В перестройку церквям разрешили звонить в колокола. Колокола еще не повесили. Регентша левого хора, рыжая востроносая тетя, захватила меня с собой – под небеса, на разведку. Путь почему-то был дико сложен. Полчаса мы карабкались ржавыми лесенками, чихали среди желтых груд сталинских газет, задыхались в узких и бесконечных лазах и все же достигли голой площадки, перламутрово-скользкой от птичьего помета. Я стоял на итоговой лесенке, высунув голову из люка. Женщина, отважно выскочив, закружилась на одной ноге и чуть не улетела вниз, но я спасительно схватил ее за другую ногу, и серая юбка накрыла мою голову, как шатер.