Другая история русского искусства - Алексей Алексеевич Бобриков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николай Степанов — наиболее характерный персонаж этой среды. Начинавший с приватных альбомных карикатур позднего богемного кружка Брюллова, Кукольника и Глинки (чаще всего очень злых), он после 1846 года работает для изданий Неваховича, затем рисует для «Иллюстрированного альманаха» Некрасова и Панаева. Типичное название степановской карикатуры (демонстрирующее общую идеологию безотносительно к сюжету): «Верное средство сбывать свои литературные продукты».
В живописи после 1846 года тоже можно найти следы влияния карикатуры — как в сюжетах (с оттенком кабацкого цинизма или веселья), так и в стиле (часто грубом и примитивном). В сюжетах преобладают трактирные сцены (в традиции Браувера и раннего Остаде): «вариации невоздержания и чисто животных побуждений»[449]. Очевидно, к этой традиции должны быть отнесены сцены в погребках и на толкучих рынках Павла Риццони, а также картина «Кадриль» («Кадриль в лазарете» или «Кадриль в сумасшедшем доме» из бывшего собрания Деларова) неизвестного автора (приписываемая обычно Федотову или Шевченко). Очевидно, здесь вообще популярен мотив сумасшедшего дома — веселого сумасшествия, — близкого к мотиву кабака. Даже черно-белая акварель Александра Бейдемана «Федотов в сумасшедшем доме», по всей видимости, должна быть — несмотря на печальные обстоятельства изображенной сцены[450] — отнесена к этой маргинальной и примитивно-карикатурной традиции, в том числе и по очень своеобразному экспрессивному стилю.
Иллюстрации и рисунки. Юмор
В книжной иллюстрации (главным образом к Гоголю), как бы продолжающей более раннюю, «умеренную», «юмористическую» традицию рисунков к альманахам, еще сохраняется влияние Тимма, лучшего художника ранней натуральной школы. Это проявляется как в простоте и выразительности контура, так и в некоторой гладкости форм. Здесь отсутствует грубость карикатуры — даже там, где изображены вполне гротескные персонажи «Мертвых душ», они милы и приятны, как госпожа Курдюкова.
Александр Агин (тоже начинавший с участия в альманахах, в частности с иллюстраций к Панаеву в «Физиологии Петербурга») в 1846 году начинает работать над иллюстрациями к «Мертвым душам». Из-за отказа Гоголя от книги с иллюстрациями[451] рисунки издаются отдельными выпусками (по четыре); так издается 72 рисунка — из сделанных ста (полное издание выходит только в 1892 году).
Округлость стиля Агина как будто выражает на пластическом уровне «пошлость» гоголевских героев — через своеобразную чичиковскую «пошлость» графики. И это не недостаток, а достоинство: кажется, что весь этот мир увиден глазами Чичикова. Николай Лесков (в предисловии к первому полному изданию иллюстраций Агина 1892 года) пишет, сравнивая рисунки Агина и Боклевского (более поздние, с оттенком гротескности): «рисунки Боклевского славятся своей веселостью, и в этом смысле они очень хороши, но они впадают в шарж и даже карикатурность, а потому их нечего и сравнивать с рисунками Агина, который рисовал очень правильно и старался дать типы гоголевских лиц, которые ему были знакомы как современнику»[452]. То есть «типичность» в этом контексте означает некоторую безликость, стертость индивидуальных различий[453], противостоящую остроте шаржа и карикатуры (слишком уж персонализированных и тем самым как бы маргинализированных, выведенных из пространства типического в пространство случайного, отклоняющегося)[454].
В 1846 году Федотов — в первую очередь как рисовальщик — становится художником первого ряда: в его рисунках появляется не только агинская гладкость контуров, но и предельная выразительность, у Агина отсутствующая. Наиболее интересны его эскизы для литографирования — 47 рисунков (иногда называемые, как и сепии, «Нравственно-критические сцены») для издания Федотова и Бернардского, не осуществленного из-за ареста Бернардского в 1849 году[455].
Рисунки Федотова 1846–1849 годов — маленькие сценки с нейтральными или описательными, иногда довольно выразительными названиями («Прошу садиться», «Молодой человек с бутербродом», «Квартальный и извозчик», «Так завтра, батюшка? — А вот я еще посмотрю!») — настоящие шедевры; особенно колоритен «Молодой человек с бутербродом» (1849). В них есть новый тип выразительности, совершенно отсутствующий в сепиях. Вместо множества мелких подробностей появляются характерные позы и жесты, внутренняя пластика движений — какая-нибудь очень простая и выразительная линия спины. Вообще выразительность силуэтов (больших линий) просто удивительна.
Любопытен рисунок под названием «Нет, не выставлю! Не поймут!» (1848), в котором слегка юмористически, без всякого карикатурного цинизма и злобы, трактован поздний брюлловский «артистизм» (романтическая поза «поэта», противостоящего «толпе»). Здесь уже полностью проявляется философия Федотова, философия «театра» величия и благородства, любви и дружбы. «Артистизм» становится просто позой, одним из театральных амплуа, не предполагающих ничего внутреннего, подлинного, соответствующего этой позе.
Новая живопись. Федотов
В своей новой живописи после 1846 года Федотов полностью отказывается от чрезмерной выразительности графики (тем более карикатурной графики). В ней возникает совершенно другая поэтика — поэтика спокойствия. Это скорее мир вещей, пространство, погружение в среду.
Тип философии, только намеченный в сепиях 1844 года, в картинах 1846–1849 годов выражен полностью. Внешний сюжетный контекст федотовских картинных сюжетов — это контекст «социальной критики», точнее, описания определенных социальных процессов[456]. Подлинный их контекст — внутренний: невозможность подлинного величия (героизма или трагизма), подлинной красоты, подлинного благородства в мире «маленького человека» (в равной степени касающаяся и новых, и старых сословий) косвенно заявлена Федотовым уже в сепиях. Ничтожество здесь тем не менее не означает покорного смирения с судьбой; наоборот, человеку свойственно стремление к возвышенному, благородному, прекрасному; стремление выглядеть (а может, и быть) чем-то большим и лучшим. Это стремление порождает у Федотова некий «театр благородства». Конечно, этот театр может быть описан исключительно как мир собственной («маленькой» и «смешной») культуры «маленького человека» — как бы подражающей «большой» культуре. И тем не менее за всем этим ощущается скрытая проблематизация «большой» культуры (быть может, существующей на тех же основаниях).
Театр «маленького человека» существует как мир конвенций, мир церемоний. Эти условности — ордена, чины, титулы, звания, — собственно, и создают видимость иерархии в федотовском мире совершенно одинаковых по сути людей. Церемонии — специальные слова, позы и жесты — сопровождают и дополняют (а иногда и заменяют, как в «Сватовстве майора») юридические конвенции, порождая искусственную реальность, которая, собственно, и называется культурой: театр величия, театр благородства, театр любви[457].
Кроме театра в картинах Федотова существует еще и мир вещей «маленького человека». С одной стороны, вещи — как некий театральный реквизит, театральные декорации — создают мир благородства, дополняя, а иногда и заменяя