Новый Мир ( № 11 2012) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В результате всех этих усилий ближе к концу моего пребывания в Лондоне я уже могла вести минимальную беседу. Правда, мои собеседники, обманутые бойкостью моего английского, часто говорили вещи, которые я или не понимала, или понимала совершенно иначе. И попадала впросак.
Мне особенно запомнились такие три случая.
В университетской компании, куда привел меня мистер Бойс, зашел разговор о русской поэзии. Ко мне обратились, как к авторитету, и спросили, хороший ли поэт Белла Ахмадулина. Сама я была к ней равнодушна, но тут хотела патриотично похвалить. Элегантно, по-английски. И решила блеснуть свежеосвоенным словечком. “Yes, quite good!” — сказала я после короткой паузы на обдумывание. В словаре “quite” переводилось как “вполне, совсем, всецело...”. Но я не знала, что словечко очень коварное, это “вполне” вроде бы и одобрительное, но таит в себе скрытое “в общем, ничего”, особенно после паузы. Так что же, настаивали англичане, хороший она поэт — или “quite good”? “Yes, yes, quite good!” — радостно повторила я. Похвалила, называется. “Почему же тогда русские от нее в таком восторге? — недоуменно сказал тот, что спрашивал. —„В общем, ничего” поэт — это плохой поэт!”
Второй случай был еще нелепее. На какой-то вечеринке я заметила, что на меня посматривает весьма симпатичный молодой мужчина. Я, как положено, поправила волосы и сказала себе, что надо бы улыбнуться. Но улыбки давались мне с трудом, а молодой человек тем временем подошел ко мне и сказал фразу, начинавшуюся словами: “Вам, конечно, не раз говорили, что вы...” Дальше я не поняла. Я живо откликнулась: “What?” — но тут же спохватилась, это звучало не очень вежливо. Тогда я выловила из памяти нужную формулу: “Повторите, пожалуйста”, на что он сказал “С удовольствием” — и повторил ту же непонятную фразу. Я чувствовала, что он говорит что-то приятное, и мне очень хотелось понять что. Словарь был у меня всегда с собой, я спешно покопалась в сумке, вынула его, открыла и опять попросила повторить — медленно, пожалуйста. Он начал было: “Вы знаете, что вы...”, затем вдруг засмеялся, дотронулся легонько до моего плеча, пробормотал: “Nothing, nothing, doesn’t matter!” — и быстро отошел. Я почувствовала себя полной идиоткой, да так оно и было.
Обе его фразы я хорошо запомнила и дома разобрала со словарем. Он сказал мне сперва, что я очень привлекательная девушка, а потом — “ничего, ничего, не важно”. Ему-то, может, и не важно, а мне было очень важно!
А в третьем случае было даже что-то трогательное. Я стояла перед огромным стеклянным садком в богатом рыбном магазине и любовалась красивыми толстыми рыбинами, беззаботно скользившими между водорослями. Неподалеку стоял и смотрел на них очень старый человек, опиравшийся на палку.
“Poor beasts! How can you help feeling sorry for them?” (Бедняги! Невольно жалко их становится!) — пробормотал он, обращаясь, как я думала, ко мне. В этой фразе я четко поняла одно: старый человек просит о помощи (can you help?), не поняла лишь, какой именно. Я немедленно повернулась к нему и сказала на присущем мне языке: “Can help, yes. What?” Старик с опаской глянул на меня и поспешно заковылял прочь.
Несмотря на все эти неурядицы, английский усваивался необычайно быстро и нравился мне все больше. Это не было то безоглядное обожание, которое я питала в юности к французскому, а прочное, надежное чувство, все возраставшее по мере того, как я его узнавала.
И в том же темпе тускнел и блекнул в моей душе французский. Я начала находить в любимом языке недостатки! По сравнению с прямым и сдержанным английским он стал казаться мне слишком велеречивым, замусоренным ненужными красотами, издавна закостеневшими в своих жестких формах. Я начала ощущать в нем некую фальшь, как бы скрытое желание заманить меня куда-то, куда я вовсе не хочу, заставить меня говорить не то и не так, как я намеревалась. И, что самое печальное, он начал напоминать мне хорошо пожившую красавицу, изящно одетую, причесанную и накрашенную, но давно не принимавшую душ. Простите меня, великие французские классики! К вам это не относится, вы ведь не живете сегодня. Сегодня вы бы ужаснулись и ушли поскорей обратно в свой Пер-Лашез, если бы увидели, кто и чем оживляет и обогащает ваш пожилой язык.
Английский же сразу показался мне честным и чистоплотным, а это великое достоинство в глазах человека, выросшего в царстве безграничного вранья. Даже и потом, и до сих пор, когда я и в нем обнаружила немало отклонений от прямоты и чистоты, немытой красоткой он для меня не пахнет.
Первое настоящее знакомство с родственниками сразу столкнуло меня с двумя совершенно неизвестными мне до тех пор феноменами.
Прежде всего — их удивительное, редкостное благополучие. И не в финансовом смысле. То есть я, разумеется, считала их очень богатыми — как же, собственный двухэтажный дом в фешенебельном пригороде, увешанный картинами и уставленный фарфором и подлинным римским стеклом, антикварная французская мебель, хорошая машина, приходящая прислуга, у архитектора Фрица наемный чертежник... Конечно, очень, очень богатые. Это только позже я поняла, что никакие они не богачи, обыкновенный английский средний класс, и дом их, узенький, хоть и в два этажа, стоит зажатый десятками таких же домов, где такие же мини-газончики с тыла, и картины какие-нибудь есть, и уборщица приходит раз в неделю, а в остальные дни прибирает, и варит, и посуду моет сама хозяйка... А мебель, картины и хрустали — это жалкие остатки настоящего богатства, по счастью вовремя брошенного тетей в Вене.
Короче, ничего этого я тогда не знала, богатство их заранее не вызывало у меня никаких сомнений, а потому и не слишком поразило. Благополучие же их, которое меня поразило, зависело, конечно, в значительной мере от финансового состояния, но напрямую с ним связано не было.
Когда меня дома, в Москве, спрашивали при встрече, как дела, я отвечала “ничего”, или “нормально”, или “э, какие там дела”, или же “ох, не спрашивай, кошмар”... То есть примерно правду. А здесь на такой вопрос ответ был всегда один: “very well, thank you” — спасибо, очень хорошо.
Между тем первые мои дни в Лондоне были мучительны. Я отчаянно страдала от лондонского осеннего холода (из окон дуло, никакого отопления не было, кроме электрокамина, зажигаемого, когда входишь в комнату, в ванной комнате вообще зачем отопление, вода ведь горячая), от туманной полутьмы и сырости, от растерянности и одиночества и, разумеется, от собственной немоты. Все эти страдания неизбежно отражались не только на моем лице, но и в тех ответах, которые я давала на стандартный вопрос “How are you?”, то есть “как поживаешь?”. “Yes, yes, — говорила я мрачно, — оf course”.
Людей такой ответ несколько обескураживал, но его легко было списать на мое незнание языка. Гораздо больше их обескураживало выражение моего лица, хмурое и недовольное. В нем явственно читался настоящий ответ, который кипел в моей душе, не находя выхода: “А тебе чего? Не твое дело! Отвали!”
Все это приводило моих родичей в недоумение — не того они от меня ждали. Они ждали, что я буду наслаждаться английским комфортом после моей ледовитой, рабоче-спартанской России, буду всему изумляться и всем восхищаться, и чувствовать благодарность, и выражать это словами или хотя бы лицом. И ведь все это было, и изумление, и восхищение, и даже благодарность, но холод, растерянность и немота загоняли все это вглубь, а на поверхности оставались одни муки и жуткая сопливая простуда.
Не то чтобы они совсем не понимали моих мучений. Может, даже отчасти и верили, что мучения настоящие. Но они не могли понять, не могли не осудить меня за то, что я так явственно их показываю. На собственных их лицах написано было всегда то самое несокрушимое благополучие, которое так поразило меня с самого начала. В их жизни словно никогда не случались никакие неприятности и беды. Ни смертей не бывало, ни болезней, ни иных несчастий. Не бывало даже мелких огорчений. Кто работал, у тех по работе все шло отлично. Тетя Франци и дядя Фриц — два крепеньких нежных голубка. Семейная жизнь дочери, моей двоюродной сестры, — безоблачная идиллия. Заботливый любящий муж (который вскоре ее бросил). Дети, трое — здоровые, красивые и умные ангелы. Все улыбаются довольными, сытыми, благополучными улыбками. Зубы у них белые, ровные и никогда не болят. Вообще никогда ничего не болит, чувствуют все они себя всегда прекрасно. Грустно, тоскливо им не бывает — настроение всегда ровное, жизнерадостное. И только я одна, долгожданная гостья, хожу между ними сжимая зубы, чтоб не разреветься.
А от чего реветь? Ох, как много отчего! И холод, и язык, и — одежда. Одежда! Одежда совсем не та! Вот это и была вторая причина, которая, вместе с языком, не давала мне полностью раствориться в заграничной магии. Как тут растворишься, когда выглядишь хуже всех?