Скажи красный (сборник) - Каринэ Арутюнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маша была безалаберная. Чужое брала, но и своего не жалела. В обмен на сахарный песок и крупу гоняла чаи в просторной зале, озиралась, распаренная домашним теплом, – неловко помешивала изящной серебряной ложечкой в высоком стакане – сахару она клала ложек пять, и сонно жмурилась от удовольствия, вытянув под столом натруженные ноги в черных мужских носках. Близился Новый год, но снега не было – только в витринах нарядных бутиков вспыхивали радужными огоньками миниатюрные санта-клаусы, все как один похожие на румяного старичка из собеса, который как-то обещал пособить, но так и не собрался, а подло вышел на пенсию.
В старухиной комнате пахло лекарствами, чего Маша терпеть не могла, – запах этот, с примесью корвалола и еще чего-то, душил, напоминая холодный абортарий со страшным металлическим инвентарем и толстую женщину в надвинутой на сердитое лицо белой шапочке – обнаженная по пояс Маша пыталась натянуть на стыдное место застиранную жесткую ткань, но только поначалу, – стреноженная тягучей, разрывающей болью, забилась в кресле, не удерживая некрасивого низкого воя, – терпите, женщина, – женоподобное существо еще возилось меж ее раздвинутых ног, звякая щипцами, но Маша уже ничего не слышала и не видела – этот аборт был первым и оттого запомнился ей.
В сторону старухиной кровати она старалась не смотреть – напрягая икры ног, бесшумно юркнула к платяному шкафу и лицом зарылась в ворох прохладного белья, – белье лежало аккуратными стопочками, – шелковые комбинации, кружевные бюстгальтеры, пояса, чулки, – все это было из какой-то иной жизни, в которой галантные кавалеры пропускали вперед дам, а по зеркально натертому паркету стучали каблучки, – услужливые швейцары провожали по красной бархатной дорожке к лестнице, за окнами звучала музыка, а смеющаяся черноволосая женщина с обнаженной спиной запрокидывала голову, будто от щекотки.
Затаив дыхание, Маша стянула поношенные шерстяные рейтузы и осторожно скользнула шершавой ступней в чулок. К чулку полагался пояс, к поясу – невесомая комбинация на бретельках. Узкое платье треснуло под мышками, а молния оставалась распахнутой, но все это не имело никакого значения. Из зеркального полумрака на Машу взирала женщина с тяжелым пепельным узлом на затылке, с высокой обтянутой шелком грудью…
– Вам очень к лицу этот наряд, голубушка, – от неожиданности Маша вздрогнула и отпрянула от шкафа. Бежать было поздно. Голос раздавался из глубины комнаты – сомнений не оставалось, дылда все наврала, – старуха оказалась зрячей.
* * *Актриса умерла в канун Нового года, – соседи сообщили, что ночью происходило странное – скрип патефонной иглы, звуки музыки и счастливый смех – будто две молодые женщины, взявшись за руки, вальсировали по натертому паркету, они плакали и смеялись, наперебой рассказывая о том, что было, и о том, чего не было…
Что же наша главная героиня, – спросите вы, – прекрасная Маргарита живет на противоположной стороне улицы и ухаживает за славным старичком.
Если вы распахнете окно, то непременно увидите их, прогуливающихся степенно по бульвару, – ее, покачивающую величественным фасадом, и его, укутанного байковым одеяльцем, с детским любопытством взирающего на этот лучший из миров.
Патриа либре
[4]
Мы проиграли, ребята!
Мы проиграли. Революция свершилась! Все смешалось – усталые барбудос, казненный Че, отрубленные руки Виктора Хара, переполненный стадион в Сантьяго – свободу Корвалану! – мы не знаем, кто он, но это, безусловно, хороший, достойный человек, а тут и никарагуанские повстанцы подоспели, сверкая глазищами из-под повязок, – вот она, красная, краснее не бывает, кровь, вот пламенное сердце революции, эль пуэбло унидо, смуглые девушки в мини-юбках, маленький чилиец-марксист, впрочем, других мы и не видели, – дети Фиделя, внуки Фиделя, братья Фиделя, а вот и сам Фидель машет с плаката – неистовый Фидель, добрый Фидель, мудрый Фидель, – полковнику никто не пишет, полковнику никто не пишет, потому что любовь во время чумы продолжается, и пролетарии всех стран объединяются в мыслимых и немыслимых позах, порождая новую общность, новую расу, первых свободных человеков Вселенной.
В советских роддомах, где же еще взяться им, краснокожим, курчавым, негроидным, всяким, – в советских роддомах с убогими зелеными стенами, старыми гинекологическими креслами с разодранной обшивкой, – упираясь ступнями в железные распорки, подобные причудливому пыточному механизму, выталкивают из себя цепкое семя бледнокожие дочери чужого рода, далекого племени, – выталкивают из недр своих почти инопланетян с нездешними глазами, с синеватой бархатной кожей, с махровыми обезьяньими пяточками, такими нежными на ощупь, будто влажные лепестки роз.
Хорхе, Чучо, Хавьер, Мигель, дружище, амиго, венсеремос, патриа либре, – помнишь ли ты общежития КПИ или дискотеку «У Пепе»?
Помнишь ли ты отважную русскую девушку (Катю, Наташу, Люсю), коварными маневрами отвлекающую недремлющую и неподкупную вахтершу, – и другую, не менее отважную девушку, свернувшуюся калачиком в огромном чемодане Вальдеса, – любовь в чужом городе требует жертв, – любовь, о любовь, – амор, истинный(ая) страстный(ая) амор требует риска, – честь и слава гуттаперчевым русским девушкам, которые, подобно цирковым артисткам, эквилибристкам и акробаткам, выпархивают из внутренностей саквояжа на девятом, десятом и двенадцатом этажах – оле хоп! – прямо в объятия, в жаркие, заметьте, объятия горячих латинских парней.
Помнишь ли ты зиму, Воздухофлотский проспект, ветер, снег – себя, идущего без шапки, в легкомысленном свитере и цветастом шарфе, – ай, ми амор, – нет, так, – ай, миамор, миаморсито, – как страшно и как увлекательно быть чужим в этом странном холодном городе, среди этих «болос» – этих русских, таких спонтанных, таких непредсказуемых, темпераментных и флегматичных, таких дружественных и таких опасных, – ай, миамор, – помнишь ли ты подворотни с условными фонарями, потому что ни одна зараза не освещает твой путь, и ты на ощупь пробираешься по обледеневшим ступенькам – еще чуть-чуть, и за змейкой мусоропровода распахнется обитая рваным дерматином дверь.
Помнишь ли ты «борсч», водку, шерстяные колготы, помнишь ли ты утерянный паспорт – с этого, собственно, все началось – есть паспорт, есть человек, нет паспорта – поди докажи, что зовут тебя Хорхе, Зое, Габриэль, Энрике, Хесус, – есть только растущая как на дрожжах щетина, раздирающий грудь кашель – тут помогает козий жир – и улыбка от уха до уха, – и что еще, миамор, – да, только она, – любовь, которая жарче любой печки и одеяла.
Вожди мирового пролетариата на облупленной стене, чужие девочки, смело отхлебывающие из грязных стаканов, запах свинины, лаврового листа, душистого перца, свинины, перца и жареной черной фасоли – frijoles colados, – дух родины и дух свободы витает на общей кухне двенадцатого этажа.
И эти необыкновенные, читающие Лорку в оригинале, бегло говорящие по-испански – нет, думающие, живущие, танцующие – удивительные девушки, готовые приютить, оправдать, защитить, прикрыть грудью, наконец…
Мама Лола – огромная, с папильотками в разметавшихся волосах, восседающая, нет, утопающая в глубоком кресле в самом центре города, – разве не настоящей матерью стала она тебе, друг Хесус? матерью, любовницей, женой – разве не согревала она тебя своим щедрым телом – да, перезревшим, да, совершенно монументальных форм, но разве не головокружительным, не страстным, дьос мио, разве не испепеляющим дотла, не прожигающим насквозь, не…
И маленький мальчик Алеша, уже никто не вспомнит чей сын – общий, общий сын, – мамы Лолы и всей кубинской революции, кубинской, сандинистской, любой, – в сползающих с оттопыренного пупка трусах, носится он по комнатам, льнет ко всем, обхватывает темными ручками – лепечет на новоязе, вставляет терпкие словечки, от которых заливаются краской бородатые пятикурсники и даже один аспирант, то ли боливиец, то ли перуанец, наведывающийся к маме Лоле по старой дружбе и доброй памяти.
И очереди, очереди – за рахитичными куриными тушками, нечистыми синеватыми яйцами, за сахаром, колбасой, кусочком масла и сыра, кусочком масла и белого хлеба, кусочком хлеба и чашкой кофе – да, помнишь ли ты бурый кофейный напиток и добрую Валечку, сметающую крошки с поверхности пластикового стола? Добрую Валечку в грязноватом фартуке и ярком, слишком ярком утреннем макияже.
Помнишь ли ты это удивительное ощущение единения, братского плеча – там, за бугристыми, исступленно отвоевывающими место под солнцем взмокшими тетками – чудо чудное, – девочка в меховой шапке-ушанке улыбается тебе сквозь заснеженные ресницы – девочка любит Лорку и Маркеса, это не подлежит сомнению, – мне яйца, десяток и еще десяток, пожалуйста, – и этот взгляд из-под мокрых ресниц, и жесткий толчок в ребро от жабоподобной мегеры в сбившемся на сторону пуховом платке.