Воспоминания о походах 1813 и 1814 годов - Андрей Раевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часто, задумавшись, бродил я по тесным улицам Варшавы, везде видел лица печальные, видел бедность и недостатки. Милосердие и кротость Александра, благородное обхождение его воинов побеждают, кажется, старую, несправедливую их ненависть к русским. Все благоразумные люди полагают надежду на государя нашего, некоторые, и то молодые ветреники, ослеплены еще непобедимостью Наполеона и, несомненно, уверены, что в скором времени с торжеством явится он снова на берегах Немана. Но и эти так называемые патриоты отдают справедливость великодушию русских, ибо ни один из этих последних не хотел быть шпионом правительства, на все вольные, часто слишком дерзкие суждения друзей Наполеоновых показывают они на карте Германии места, где развеваются знамена русские! Должно согласиться, что ни одна армия не имеет столько отличных, хороших офицеров, как наша, – и потому в лучших обществах Варшавы русские пользовались лаской и уважением. Даже в самом низком звании народа заслужили они привязанность и почтение. Редкие из них пользуются правом войны, за все взятое платят щедро и разве что в случае самой крайности прибегают к строгим мерам. Французы располагали деспотически собственностью поляков.
Достойно замечания торжество, происходившее здесь в пятницу на страстной неделе. Все костелы отворены, лик Спасителя нашего, на кресте изображенный, лежит перед алтарем, и православные католики приходят поклониться образу Искупителя. Благодарю тысячу раз нежно обожаемых родителей за то, что с младенчества внушили они мне упование на Промысл и благоговение к святой Его деснице. С умилением и растроганной душой смотрел я на торжество святой религии христианской. Всего более поразила меня набожность дряхлых воинов. И действительно, что, кроме особенного Божеского милосердия, спасало их в ужасный день боя, когда тысячи падали окрест, когда пули и ядра дождили отовсюду? И кто чаще солдата видит ужасные картины бедствия и страдания человечества? Будучи свидетелем оных, кто не познает сожаления и чувствительности? Чувствительность есть мать набожности, я сам соединял мольбы свои с вашими, добрые старцы, пламенно молил Небо, да дарует вам истинно заслуженное вами счастье.
Впрочем, переходя и сам из костела в костел, я имел случай видеть сцены не столь трогательные. С какою важностью жеманная старуха, потерявшая уже надежду нравиться, старается обратить на себя глаза ее окружающих. Желание быть милой обратилось в желание быть почитаемой. С гордым видом дает она несколько грошей бедным и с тремя-четырьмя злотыми вояжирует по костелам. Видел я томные глаза прелестных ветрениц, которые с лаской обращались на толпу молодых людей, видел этих последних, которые думали более о земном, нежели о небесном благе. Но всего более понравилось мне, что во всякой церкви девушки хорошей фамилии, привлекательные лицом, просят вспоможения для бедных: заведение единственное! Кто будет жесток к несчастным, когда религия, красота и невинность за них ходатайствуют?
Никогда не забуду я также встречи с известными и столь много любимыми писателями нашими Батюшковым и Глинкой. Я провел с ними несколько минут, которые никогда не изгладятся из моей памяти. Человек с дарованиями достоин уважения, но получает еще большее право на оное, если собственным примером научает добродетелям, которые прославляет в своих песнях. И действительно, может ли тронуть меня описание сражения какого-нибудь стихотворца-профессора? Он должен подражать или творить противное справедливости. С одинаковым ли чувством читаю я певца в стане русских воинов и барда на гробе славян-победителей? Очарованный согласной цевницею барда, я не ощущаю того сладостного, невольного восторга, объемлющего душу мою, когда внимаю сладостный глас воина, который при треске падающих градов, при пламенном зареве битв, перед стенами разрушенной столицы, за круговой чашей ликующих братьев, готовых к победе или смерти, живописует предстоящее взору и запечатленное в сердце. Чувства и истина суть первые достоинства писателей. И Глинка, и Батюшков одарены ими, оттого-то так занимательна проза первого, по той же причине нравятся нам стихи другого.
Я хотел видеть дом,[1] в котором останавливался Наполеон на обратном пути своем из Москвы. Говорят, что хозяин должен доставить ему самое нужное белье, которое покоритель России, при слишком поспешном отъезде из Красного, позабыл взять с собой. Ничто не может быть страннее встречи, сделанной им польским министрам. «От великого к смешному один только шаг!» – сказал он. Все повторяют слова эти с удивлением. Но мне кажется, что непростительно повелителю народов отважиться безрассудно на такой шаг, от которого зависели и собственная его слава, и судьба государств, полагавших на него всю свою надежду. Для любопытства читателей помещаю я самое подробное описание поступков и речей Наполеона во время пребывания его в Варшаве.
«10 декабря получил я депеши от герцога Бассано (пишет Г. Прадт, бывший французский посланник в Польше), в которых уведомлял он меня о скором прибытии дипломатического корпуса из Вильны. Готовясь ответствовать, сколь невыгодно пребывание сего корпуса в городе беззащитном, в виду неприятеля, услышал я, что дверь моей комнаты отворилась, и вошел высокий человек, опираясь на одного из секретарей посольства. «Следуйте за мной!» – сказало мне это привидение. Голова его была обернута черной тафтой, лицо скрыто в огромной шубе, походка замедлялась тяжелыми теплыми сапогами. Я думал видеть перед собой мертвеца. Встав и приблизясь к нему, узнал я Коленкура. «Это вы, Коленкур? Где ж император?..» – «Он ожидает вас в Английской гостинице (Hotel d’Angleterre)». – «Для чего не остановился он во дворце?» – «Он не хочет быть узнанным». – «Не имеете ли вы в чем нужды?» – «Дайте нам бургонского и малаги». – «Погреб, дом мой и все к вашим услугам. Но куда вы едете таким образом?» – «В Париж». – «А армия?» – «Она уже не существует!» – сказал он, подняв глаза к небу. «А победа при Березине, а шесть тысяч пленных, о которых писал герцог Бассано!» – «Мы переправились… несколько сот человек осталось… нам есть другое дело, кроме сбережения пленных». Тогда, взяв его за руку, я сказал: «Господин герцог! Теперь время, чтобы все верные служители императора решились сказать ему правду». – «Какая от того польза! – отвечал он. – По крайней мере я не могу упрекнуть себя в том, что не говорил ее. Пойдемте – император ожидает нас». В час с половиной прибыли мы в Английскую гостиницу. Польский жандарм стоял у дверей, долго осматривал меня хозяин дома, и наконец решился впустить в ворота. На дворе увидел я небольшие сани с верхом, почти совсем развалившиеся, и еще двое открытых саней, на которых ехали генерал Лефевр-Денует с одним офицером, мамелюк Рюстан и лакей: вот все, что осталось от толикого величия и блеска! Я думал видеть саван, несомый перед дружиной великого Саладина. Наконец таинственно отворилась дверь комнаты, Рюстан узнал и провел меня. В это время приготовляли обед. Герцог Виценский вошел к императору, доложил обо мне и удалился, оставив нас наедине. Наполеон находился в небольшой комнате, с замерзшими стеклами, с полуопущенными шторами, дабы не могли узнать его. Неопрятная польская служанка старалась раздуть огонь, но сырые дрова противились ее усилиям и, наполняя водой камин, не прибавляли теплоты в комнате. Зрелище упадка человеческого величия не имело никогда для меня прелестей. Невольно сравнивал я положение его в Дрездене с настоящим… Тысячи новых, тягостных чувств возбудились в душе моей. Император, по обыкновенью своему, прохаживался по комнате, он шел пешком от Прагского моста до самого дома. На нем была прекрасная шуба, покрытая богатой материей зеленого цвета, с великолепными золотыми шнурками, на голове – теплая шапка, на ногах – кожаные сапоги с мехом. «Ах! Господин посланник», – сказал он, улыбаясь… С живостью бросился я к нему и с чувством, которое одно только может извинить излишнюю свободу в обращении подданного с государем, сказал ему: «Итак, вы здоровы. Я много о вас беспокоился, но наконец вы возвратились… Как я рад, что вас вижу!» Все это было сказано с такой быстротой и таким голосом, что он легко мог видеть все происходящее в душе моей, несчастный не хотел сего заметить. После того я помог ему скинуть шубу. «Как идут дела в Польше?» Тогда, обратясь к своей должности и отдалясь на расстояние, которое переступил по движенью, весьма простительному в тогдашних обстоятельствах, я описал ему со всей осторожностью положение герцогства: оно было неблестяще. Еще в тот самый день утром получил я известие, что в деле, бывшем на Буге, два вновь собранных батальона положили ружья при первом выстреле, что из 1200 лошадей того же войска 800 погибло от беспечности и неопытности солдат, и сверх того, что пять тысяч русских с артиллерий идут к Замостью. Уведомив обо всем подробно, я представлял ему, что для поддержания собственного достоинства императора и для пользы конфедерации необходимо, чтобы посольство и Совет выехали прежде прибытия неприятеля, упоминая также обо всех невыгодах пребывания дипломатического корпуса в Варшаве. Потом говорил ему о бедственном положении герцогства и поляков, – он не верил этому и спросил с живостью: «Кто же разорил их?» – «Пожертвования их в продолжение шести лет, – отвечал я, – неурожай прошедшего года и континентальная система, прекратившая всю их торговлю». При этих словах взор его воспламенился: «Где русские?» Я сказал ему, он не знал этого. «А австрийцы?» – В таком-то месте. – «Уже две недели, как я ничего не слыхал о них. А генерал Ренье?» Отвечая ему на этот вопрос, я стал говорить об усилиях герцогства для продовольствия армии. Все это было для него новостью. Когда я коснулся армии польской, он возразил: «Я не видал никого во все время похода». Объяснил, что раздробление сил польских по различным корпусам было причиной того, что 82 тысячи человек сделались почти неприметными. «Чего хотят поляки?» – «Принадлежать Пруссии, если не могут быть независимыми». – «Почему не России?» – сказал он с гневом. Он был весьма удивлен, услышав, отчего поляки привязаны к правлению прусскому. Я знал это хорошо, ибо накануне некоторые министры герцогства были у меня и решились, в случае опасности, прибегнуть к Пруссии. «Надобно собрать 10 000 польских казаков: довольно для них копья и лошади, и с этим можно остановить русских». Я опровергал это намерение, которое во всех отношениях не могло принести никакой пользы, он утверждал противное, наконец, защищая свое мнение, я сказал: «Мне кажется, что только с хорошо образованными армиями, которые получают исправно свое жалование и продовольствие, можно действовать, все прочее ненадежно». Жалуясь на некоторых французских чиновников, я представил ему, сколь вредно употреблять в чужих землях людей без всякой вежливости и дарований. «Где ж найти людей с дарованиями?» Когда речь коснулась австрийцев, я говорил ему, сколь мало приверженных нашли они в Волынии, для доказательства привел слова князя Людовика Лихтенштейна, который несколько времени находился в Варшаве для излечения раны, в сражении на Буге им полученной; когда я прибавил к имени его похвалу, которая по всей справедливости ему принадлежала, Наполеон быстро взглянул на меня, – я остановился. «Итак, сей князь…, – повторил он мои слова, – продолжайте». Я заметил, что навлек на себя неудовольствие. Спустя немного времени он отпустил меня, приказав привести к нему после обеда графа Станислава Потоцкого и министра финансов (Матусевича), которых описал я ему как членов, пользующихся всей доверенностью Совета. Разговор наш продолжался около четверти часа. Император ходил по комнате, не останавливаясь ни на минуту, иногда принимал вид глубокой задумчивости: это его привычка. В три часа мы сошлись к нему, он вставал из-за стола. «Давно ли я в Варшаве?.. Уже восемь дней… Нет, только два часа, – сказал он, смеясь, без всякого дальнейшего приготовления. – От великого к смешному один только шаг! Каковы вы в своем здоровье, господин Станислав, и вы, господин министр финансов?» На вежливые уверения министров, сколь радостно для них видеть его здоровым после стольких опасностей, он возразил: «Опасностей?! Я не видал ни малейшей. Я на лошади и в лагере, – от великого к смешному один только шаг!» Легко можно было заметить, что он страшился насмешек всей Европы, для него никакое наказание не могло быть ужаснее. «Я нахожу вас в большом смятении?» – «Оттого что не имеем ни о чем верных сведений». – «О, армия моя в самом лучшем положении: у нас есть еще сто двадцать тысяч человек, я везде бил русских. Они не смеют показаться. У них нет уже солдат фридландских и ейлавских. Войско мое будет держаться в Вильне, я приведу 300 тысяч человек. Успех сделает русских дерзновенными, но два или три сражения на Одере, и через шесть месяцев я опять на Немане. На троне я больше значу, нежели предводительствуя войсками. Правда, что я оставляю их с сожалением, но нужно надзирать над Австрией и Пруссией, а на троне я больше значу, нежели предводительствуя войсками. Все случившееся ничего, это несчастье, действие климата, неприятель не имел никакого в том участия – я его бил повсюду. У Березины хотели меня отрезать, я смеялся над адмиралом (он никак не мог выговорить его имени). У меня были хорошие войска, артиллерия, местоположение чудесное: полторы тысячи сажен болота и река», – он повторил это два раза. Говорил весьма много о душах слабых и твердых, почти то же, что сказано в 29 бюллетене, потом продолжал: «Я видел много подобных случаев: при Маренго до 6 часов вечера победа была на стороне неприятелей, на другой день я был властелином Италии. При Еслинге покорил Австрию. Эрцгерцог думал, что остановил меня, он написал бог знает что, армия моя подвинулась уже полторы мили вперед, я не допустил его даже сделать нужные распоряжения, а всем известно, что значит мое присутствие. Я не мог воспрепятствовать, чтобы в одну ночь Дунай не поднялся на 16 локтей. Если б не то, гибель Австрии была неизбежна, но Небо предназначило мне жениться на эрцгерцогине». Это сказано было с весьма веселым духом. «То же самое случилось и в России: мог ли я воспрепятствовать морозу? Всякое утро приходили ко мне с известием, что в продолжение одной ночи погибло 10 тысяч лошадей, добрый им путь!» Это повторял раз пять или шесть. «Наши нормандские лошади слабее русских, они не могут выдержать более 9 градусов стужи, и люди также. Посмотрите на баварцев – ни одного не осталось. Может быть, скажут, что я пробыл слишком долго в Москве. Так, но погода была прекрасная, холод наступил ранее обыкновенного, я ожидал мира. 5 октября послал я Лористона для переговоров. Мое намерение было идти к Петербургу – я имел на то время, в южной провинции России провести зиму в Смоленске. В Вильне будут держаться, там остался король неаполитанский. Я приготовил огромное политическое зрелище. Кто ни на что не отваживается, тот ничего не имеет. От великого к смешному один только шаг. Русские показали себя, император Александр любим. Они имеют тучи казаков. Народ русский стоит чего-нибудь. Казенные крестьяне любят свое правительство. Все дворянство вооружилось. Я вел правильную войну против императора Александра, но кто мог думать, чтобы решились сжечь Москву. Они приписывают это нам, но точно сделали сами. Такая решимость принесла бы честь и Риму. Многие французы последовали за мной, они люди добрые, скоро меня увидят». Потом обратил он снова разговор о наборе 10 тысяч польских казаков, и, по словам его, они должны были остановить Русскую армию, ту самую, перед которой погибли 300 тысяч французов. Напрасно министры старались обратить его внимание на положение страны своей. До сих пор я не вмешивался в разговор, но, когда речь зашла о герцогстве, я снова представил ему несчастное положение оного. Он согласился наконец дать заимообразно от двух до трех миллионов, назад тому три месяца доставленных из Пьемонта в Варшаву, и три или четыре миллиона контрибуции, в Курляндии собранной. Я сам писал повеление министру финансов. Потом объявил он скорое прибытие дипломатического корпуса. «Это шпионы, я не хочу иметь их в главной моей квартире, а их призвали. Все они шпионы, занятые единственно доставлением бюллетеней к дворам своим». Таким образом, разговор продолжался около трех часов. Огонь в камине погас, мы все озябли, император, говоря с жаром, не замечал сего. На предложение следовать в Силезию, воскликнул он: «Пруссия!» Наконец, повторив еще два или три раза «от великого к смешному один только шаг», спросив, не узнали ли его, и сказав, что для него все это равно, возобновил он министрам уверения свои в покровительстве и, посоветовав им иметь более твердости, изъявил наконец желание ехать. Министры и я почтительно желали ему здоровья и благополучного путешествия. «Я никогда не был здоровее; если бы я имел дело и с самим чертом, тогда я был бы еще здоровее», – это были последние слова его, скоро сел он в смиренные сани и исчез».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});