Мозес - Константин Маркович Поповский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И разве не она была призвана к тому, чтобы властвовать и повелевать, терять и находить, возделывать, хранить и побеждать, любить и отдавать, преображать и преодолевать непреодолимое – и все это перед лицом Сотворившего ее, как это и было сказано: «встань, пройди по этой стране в длину ее и ширину, ибо тебе Я отдам ее»?
Ибо, что нам с того, – продолжал рабби, – что мы знаем, что человеку не дано видеть истинную сущность Творения, если ему дана возможность бесконечного приближения к этому видению, в котором – обретая свою собственную истинность – он преодолевает призраки страдания, смерти и несовершенства, окутавшие мир и пребывающие в мире вещи?
Близость к сокровенному, – заключал, наконец, рабби Ицхак, – вот на что должны мы направить все свои помыслы.
Близость к сокровенному, которое всегда рядом, ибо неизменно пребывает, охваченное взглядом Творца, – увиденное Им и живущее в этой вечной увиденности.
Вот почему, – напоминал рабби, – нам следует быть внимательными и всегда готовыми, ибо иногда Всесильный позволяет нам – наяву или в сновидении, – увидеть эту сокровенность окружающего, быть может, не так ясно и отчетливо, как ее видели пророки и великие праведники, но вполне достаточно для того, чтобы мы могли различить в ее свете свое собственное лицо и лежащий под ногами путь.
И, стало быть, – допускал рабби Ицхак, возвращаясь к нашей прежней теме, – преображенное в сонном видении здание иешивы, может быть, и не значило ничего особенного, но, возможно, Давиду было дано увидеть ее в ее подлинном обличии, – такой, какой ее видит сам Творец…
– и прочее, и прочее, hoc genus omne.
Уже значительно позже Давид отметил по поводу этого пассажа, что, в конце концов, из каждого Канта рано или поздно выглянет свой Шопенгауэр, звенящий контрабандными отмычками от, казалось бы, навсегда запечатанных дверей. В противном случае, – подумал тогда Давид, – мир давно бы уже погрузился в молчание.
Впрочем, иногда он ловил себя на подозрении, что, в сущности, здесь не требовалось никаких отмычек, потому что, на самом деле, не существовало ни самих дверей, ни скрывающейся за ними тайны. Не было ничего сокровенного, что лежало бы по ту сторону слов, за исключением этого абсурдного ночного единоборства в виду Пэнуэля, – этого чертового мордобоя, награждающего тебя в результате обжигающим клеймом, хромотой и другими увечьями, которые отрывали человека от привычного мира и делали его непохожим на других.
Иногда ему приходило в голову, что, пожалуй, не было бы ничего удивительного, если бы оказалось, что именно эту нелепую мысль и пытался выговорить его старый учитель.
3. Еврейская самоидентификация
Если принять во внимание мнение рабби Ицхака бен Иегуды, полагавшего, что снившаяся Давиду иешива вполне могла быть точным отражением истинного творения Вечности, то это же следовало бы, пожалуй, сказать и о самом рабби, чей облик, нет-нет, да и возникал во снах Давида. Во всяком случае, это можно было бы легко допустить хотя бы в отношении того повторяющегося сновидения, в котором присутствие рабби было неизменным и, похоже, обязательным. И хотя причудливые и неправдоподобные образы, в которых он приходил, менялись от сна ко сну, тем не менее, он всегда оставался в этих сновидениях именно рабби Ицхаком, – не важно, восседал ли он при этом среди застывших стеклянных облаков, или давал о себе знать повисшей над классом шляпой, чьи поля украшали маленькие букеты весенних тюльпанов, или же, наконец, просто прогуливался возле стен Старого города, постукивая по асфальту своей неизменной палкой с серебряным набалдашником, изображавшим смотрящего в разные стороны двуликого Януса. Но, даже прорастая на его глазах деревом или порхая под потолком беззаботной бабочкой, он всегда сохранял нечто свое, что, как правило, позволяло безошибочно отличить его от прочих персонажей сна, – возможно, потому, что за этим скрывалось его особенное отношение к Давиду, которое трудно было передать словами, хотя оно и наводило, конечно, на мысль о серьезных отношениях учителя и ученика, или об идеальных отношениях отца и сына, и не только вело его по жизни при дневном свете, но и оберегало Давида в его ночных странствиях.
Однажды, когда в случайном разговоре он упомянул об этих превращениях, рабби Ицхак, рассмеявшись, отвечал ему в своей обычной манере, свойственной ему, когда приходилось говорить о себе. (За глаза Давид называл ее «Манера Ускользающей Откровенности», потому что, не вызывая сомнений в искренности говорящего, она почти всегда оставляла слушателя в неведении относительно собственного отношения рассказчика к излагаемым им фактам своей жизни, – так, словно факты эти были сами по себе, тогда как рассказчик, то есть сам рабби Ицхак, хотя и имел к ним какое-то отношение, но, скорее, лишь косвенное и вполне случайное).
– Похоже, – сказал рабби, отвечая на рассказ Давида об иешиве, – похоже, никто из нас не знает достоверно своей подлинной сущности, не знает самого себя. Поэтому нам не дано знать и своего назначения на этой земле. Смысл Творения в целом, открыт, конечно, только Всевышнему, – продолжал он с некоторой неуверенностью, наводящей на подозрение, что, в случае возражения, он готов немедленно отказаться от своих слов.
– Можно, например, предположить, – сообщил он после небольшой паузы, – что отдельная человеческая жизнь длится, возможно, только ради одного единственного события, о смысле которого человек даже не догадывается… Да, представь себе, ради какого-нибудь, на первый взгляд, совершенно случайного события, которому он, возможно, даже не придает большого значения… Поэтому нет ничего невероятного, – добавил он, неожиданно улыбаясь, – нет ничего невероятного, если вдруг окажется, что я пришел в этот мир только затем, чтобы время от времени показываться тебе в твоем сновидении, о котором ты мне рассказал… Не так уж и плохо, – заключил рабби, не переставая улыбаться и не внося никакой ясности относительно того, заключалась ли в его словах скрытая ирония (как правило, призванная сгладить пробелы нашего знания), или же сказанное следовало понимать буквально (что невольно наводило на мысль о смирении, как наипервейшей добродетели, украшающей послужной список всякого праведника).
Что касается Давида, то он, скорее, был склонен соглашаться с последним.
Тем более что когда речь заходила о рабби Ицхаке, он всегда почему-то вспоминал сначала случайно подсмотренное выражение его лица, – такое, каким он видел его однажды, когда тот произнес свою известную фразу, причинившую ему позже немало хлопот.
– Еврей – сказал он тогда, – это