Алый знак доблести. Рассказы - Стивен Крейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он тут же изложил внимательным слушателям подробный, многообещающий, блистательный план кампании. Как только он кончил, люди в синих мундирах, оживленно переговариваясь, кучками разбрелись по проходам между приземистыми бурыми лачугами. Негр-возчик, плясавший до этого на ящике из-под галет перед толпой гогочущих солдат, теперь остался в одиночестве. Приуныв, он плюхнулся на ящик. Дым лениво тянулся из множества труб самого диковинного вида.
— Брехня это! Бессовестная брехня! — громко заорал другой солдат. Его гладкое мальчишеское лицо пошло пятнами, он насупился и сунул руки в карманы. Новость он принял как личное оскорбление. — В жизни не поверю, что эта вонючая армия сдвинется с места. Мы здесь вроде как приросли. За две недели я раз восемь собирал пожитки, а мы все топчемся и топчемся на этом пригорке.
Долговязый, считая себя ответственным за новость, чуть не полез в драку с горластым.
Какой-то капрал начал громко чертыхаться. Только подумать, он как раз настелил у себя отличный деревянный пол, — жаловался он. — Всю весну остерегался, ничего не достраивал, чуяла душа, что армия вот-вот выступит. А потом решил, что они просидят тут до скончания века.
Солдаты бурно обсуждали новость. Кто-то с удивительной точностью изложил тайные планы главнокомандующего. Ему возражали, отстаивая другие планы кампании. Все орали друг на друга, каждый тщетно пытался привлечь внимание товарищей. Между тем солдат, принесший новость, с важным видом протиснулся вперед. Его осаждали вопросами.
— Что там стряслось, Джим?
— Снимаемся с места.
— Да ну, не ври! Откуда ты это взял?
— Хочешь верь, хочешь не верь, дело твое. Мне-то что?
Тон у него был такой, что невольно наводил на размышления. Ему готовы были поверить именно потому, что он не желал ничего доказывать. Люди не на шутку заволновались.
Совсем еще юный солдат напряженно ловил и слова долговязого и комментарии остальных. Досыта наслушавшись рассуждений об атаках и маршах, он ушел и через причудливую дыру в стене, заменявшую дверь, влез в свою лачугу. Его одолевали такие мысли, с которыми хотелось побыть наедине.
Он прилег на широкую скамью, занимавшую целую стену. В углу напротив, поближе к очагу, стояли ящики из-под галет — они заменяли стол и стулья. К дощатой стене была прилеплена картинка из иллюстрированного еженедельника, на колышках параллельно висели три винтовки. Повсюду была развешана амуниция, на кучке дров стояла оловянная посуда. Крышей служила свернутая палатка. Сквозь нее струились бледно-желтые теплые солнечные лучи. На заваленный хламом пол падала из оконца косая полоска белесого света. Иногда дым из очага, презрев глиняный дымоход, начинал валить прямо в помещение, и тогда этот растрескавшийся дымоход и поленья грозили пожаром всей хибарке.
Юноша был потрясен до глубины души. Итак, все же их отправляют на передовую. Быть может, уже завтра грянет бой и он примет в нем участие. Он старался поверить этому — и не мог. Ему трудно было привыкнуть к мысли, что он станет действующим лицом в одном из огромных мировых событий.
Он, конечно, всю жизнь мечтал о битвах, о каких-то неведомых кровавых схватках и дрожал от восторга, представляя себе вспышки выстрелов и сумятицу сражений. В воображении он уже побывал во многих боях. Народы благоденствовали, охраняемые его неусыпной отвагой. Но в трезвые минуты он считал войны багряными пятнами на страницах былого. Вместе с тяжелыми коронами и высокими замками они отошли в прошлое. Была когда-то в истории человечества эпоха войн, но ему казалось, что она давно и безвозвратно скрылась за горизонтом.
Его юношеские глаза недоверчиво смотрели из окон родного дома на войну в его собственной стране. Не может она быть настоящей. Он давно потерял надежду стать свидетелем битв, достойных древнегреческих героев. Такое никогда не повторится, — размышлял он. — Люди стали не то лучше, не то трусливее. Светское и духовное воспитание подавило кровожадные инстинкты. А может быть, просто материальное благополучие держит страсти в узде.
Несколько раз он порывался уйти в армию. Страну будоражили рассказы о грозных событиях. Пусть у Гомера все это выглядит иначе, тем не менее сколько в них величия! Он читал о походах, осадах, стычках и горел желанием увидеть войну собственными глазами. В его распаленном мозгу одна за другой возникали монументальные, ослепительно яркие картины неслыханных деяний.
Но мать все время расхолаживала его. Она делала вид, что и его патриотизм и его военный пыл выглядят довольно глупо. Ей ничего не стоило сесть и тут же непреложно доказать ему, что на ферме он куда полез* нее, чем на поле боя. Она умела говорить так, что в каждом ее слове он чувствовал глубокую убежденность, И он свято верил, что в спорах с ним она исходит только из высоких принципов.
Но в конце концов он все же восстал против этого стремления то и дело окатывать холодной водой его раскаленное честолюбие. Газетные статьи, болтовня соседей и собственное воображение так взвинтили юношу, что удержать его на привязи стало невозможным. Армия и в самом деле здорово сражалась. Газеты чуть ли не ежедневно сообщали об окончательной победе.
Однажды вечером, когда он был уже в постели, ветер донес до него звон церковного колокола: какой-то энтузиаст изо всех сил раскачивал веревку, делясь таким способом со всей округой слухом — кстати, ложным — о великом сражении. Услышав этот глас народа, ликующего в ночи, юноша пришел в неистовое волнение. Немного погодя он отправился в спальню матери.
— Мама, я запишусь в армию.
— Не болтай чепухи, Генри, — ответила мать. Она натянула одеяло на лицо. На этом разговор и кончился.
И все же наутро он пошел в город, ближайший к их ферме, и записался в роту волонтеров, которая там формировалась. Когда он вернулся домой, мать доила пеструю корову. Рядом дожидались своей очереди еще четыре коровы.
— Мама, я записался, — робко сказал он.
— На все воля божья, Генри, — помолчав, ответила она и снова начала доить пеструю корову.
Когда юноша стоял на пороге с вещевым мешком за спиной, до того переполненный восторженными предвкушениями, что печаль разлуки с домашним очагом уже не умещалась в его сердце, он увидел, что по морщинистым щекам матери медленно катятся две слезы.
И все-таки она разочаровала его, ни слова не сказав о возвращении со щитом или на щите. Он заранее настроился на трогательную сцену. Он даже приготовил несколько фраз, которые, по его мнению, должны были прозвучать очень красиво. Но она расстроила его планы. Она ожесточенно чистила картошку и говорила:
— Смотри, Генри, береги себя на войне, смотри береги себя. И зря ты думаешь, что можешь одним махом всех мятежников перебить. Не можешь ты этого. Ты еще совсем несмышленый парнишка, а таких парнишек там тьма тьмущая, так что помалкивай и делай что тебе прикажут. Я-то знаю тебя, Генри.
Я тебе связала восемь пар носков, Генри, и положила лучшие твои рубашки, чтобы моему сыночку было тепло и хорошо, не хуже, чем другим солдатам. Как порвешь их, так сразу отсылай мне, я их зачиню.
И товарищей себе выбирай подумавши. В армии много дурных людей. Они там совсем сбились с толку, и им по душе верховодить молоденькими парнишками, которые в первый раз из дому уехали и без материнского присмотра остались, и они учат их пить и ругаться. Ты держись от них в стороне, Генри. И смотри не делай ничего такого, чтобы тебе передо мной стыдно было, когда я узнаю. Ты всякий раз думай, что я смотрю на тебя. И ничего худого тогда с тобой не случится.
И всегда помни, сынок, о своем отце, помни, что он спиртного в рот не брал и редко когда сквернословил.
Не знаю, Генри, что мне еще сказать тебе… Только не вздумай, сынок, ради меня от чего-нибудь увиливать. Если уж случится так, что тебе или на смерть идти, или что-нибудь бесчестное сделать, так ты поступай, как тебе совесть велит, потому что на многих женщин свалилась теперь такая беда, и господь не оставит нас в нашем горе.
Не забудь о носках и рубашках, сынок. И еще я положила тебе банку черносмородинного варенья, оно ведь твое любимое. До свидания, Генри. Береги себя и будь хорошим мальчиком.
Слушая ее, он, конечно, еле сдерживал нетерпение. Он ждал совсем другого, и пока она говорила, по его лицу было видно, что он недоволен. Попрощался он с каким-то чувством облегчения.
Но у калитки он все-таки оглянулся и увидел, что мать стоит на коленях среди картофельной шелухи. Поднятое к небу загорелое лицо было залито слезами, исхудалое тело дрожало. Ему вдруг стало стыдно за себя, и он ушел, повесив голову.
По дороге он завернул в школу — повидаться перед отъездом с друзьями. Они окружили его, полные удивления и восторга. Он чувствовал, какая пропасть отделяет его от них, и сердце его наполнялось тихой гордостью. Он и те его товарищи, которые надели синие мундиры, в один день стали необыкновенно значительными, и это было очень приятное ощущение. Они пыжились, как индюки.