Рассказы (LiveJournal, Binoniq) - Владимир Сергеевич Березин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много раз я пытался найти это окно на первом этаже феодосийского дома, вновь пережить то, что чувствовал тогда, вернуться в насквозь мокрый брусчатый двор. Но не было ни двора, ни вазы, ни занавески, как не было на свете города Мышкина.
На это воспоминание уже надвигалось другое — я вспомнил знаменитую книгу, из которой прочитал всего несколько страниц, но то, что я там нашёл, было выше всяких похвал.
Кто-то лежал в бессоннице и видел вдруг полосу света под дверью. Свет был надеждой на утро, избавлением от ночного одиночества… Но нет, это всего лишь слуги прошли по коридору.
Это было не описание чужой жизни, а крохотная картинка её, кадр ощущения.
И я стал писать о суетливости жизни, состоящей из сотен деталей, о торопливости событий, уводящих нас от важных чувств — потому что больше ничего не умел.
Однако эти случайные картинки — курицы, дом расстрелянного писателя в коломенском кремле и мотоциклист с сеном казались мне в ту ночь содержащими особенный смысл.
Их нужно было задержать, продлить в себе — как сон девушки, как свежесть ночи за открытым окном или медленное движение копны сена на коляске мотоцикла.
Это нужно было
20 декабря 2008
На улице Марата
По улице Марата, дребезжа, прокатился трамвай, но соседи мои даже не повернулись во сне. Трамвай слышал только я – не спавший и временный в этой квартире человек.
А жил в квартире народ в основном степенный, утром, ещё в темноте, разъезжавшийся по заводам – на Охту, к Обводному, куда-то в Парголово.
Вечером коридор наполнялся топотом, шарканьем и восклицаниями. Хлопала дверь.
Жильцов встречали их жёны с вислыми грудями и животами, а кухня была уже полна паром из кастрюль как плохая баня.
Перед сном жильцы коротко любили своих жён. Тяжёлая кровать застенного соседа, кровать с огромными литыми шишечками, равномерно била в мою стену над моим ухом.
Впрочем, это продолжалось недолго, а к одиннадцати наступала мёртвая тишина.
Тогда я шёл в ванную и зажигал колонку. Вода текла из крана, в окошечке становилось видно, как на газовых трубах вырастало целое поле синих цветов. Колонка работала неровно, пульсировала и шумела в ней вода, с грохотом ударяясь потом в ванну.
Скрючившись, я, погружённый в дымящуюся воду, рассматривал чужое бельё – грязное и стираное, шкафчики, тазы, трещины и пятна на потолке.
Я грелся.
После тщательного вытирания можно было вернуться в комнату. Коридор был тёмен, и пробираться нужно было вытянув руки – одну по стене, другую вперёд – маленькими шажками, осторожно.
Квартира тряслась от проходящих по ночной улице трамваев. Дребезжало мутное зеркало в раме, уходящей к недосягаемому потолку. Подпрыгивала на облезлом столе лампа под зелёным абажуром. Перекатывались отточенные карандаши в стакане.
Даже в ламповом приёмнике, в самой его сердцевине, что-то потрескивало, и мелодия на мгновение пресекалась. Но всё же лампа горела исправно, и исправно бухтел приёмник, огромный, в человеческий рост, с круглыми дутыми ручками, золотыми полосками на полированном деревянном корпусе, заслуженный и надёжный.
Прозрачная осень вползла тогда в город. Сухая осень с ватным туманом по утрам, с сочным голубым небом, с променадами по городским паркам.
Но нерадостной была эта осень, и витало в воздухе предчувствие беды.
Я долго и тяжело болел, жил на прежней своей квартире и разглядывал из постели потолок, выгибался к окну, из-за которого раздавался шум строительной техники – там строили подземный переход через широкую улицу. Надо было что-то делать, менять жизнь, а я не мог пошевельнуть пальцем и проводил дни в бесцельном блуждании по городу со своими знакомыми.
И слонялся я по улицам, не зная, куда приткнуться, заходил в закусочные, где орала музыка, стучали стаканами, ели грязно, чавкая, роняли крошки на брюки.
В пустом фойе кинотеатра, куда я забрёл случайно, дородная певица, вибрируя всем телом, пела Шуберта. Какие-то лица мелькали вокруг меня, хотя никого не было рядом. Кто-то дёргал за рукав, говорил в ухо...
«Ах, как много людей я видел!» – подумалось мне тогда, и в сонной квартире на улице Марата я вернулся к этой мысли.
Знал я, например, одного человека – относился он к жизни, как к обязанности, норовил увильнуть. Увильнул – так и умер, никем не замеченный.
Знал я другого, тоже неприметного, со странной судьбой. Служил он, кажется, бухгалтером в каком-то тресте. Почему-то мне хотелось назвать его счетоводом. Счетоводом-бухгалтером стал этот человек в самом начале его жизни, уже имея двух детей, встретил войну, ушёл, не добровольцем, а так – по мобилизации.
Отмесил, отшагал он всё, что было ему положено, а стрелял редко, потому что пехоте больше приходилось работать сапёрной лопаткой – перекидывать землю туда и обратно.
Был он в плену.
Потом его хотели посадить за что-то, не помню, за что. Может быть, за плен, а может быть и нет. Но он вышел из дома и затерялся – невод оказался неподходящим – ячейки были слишком крупны, а человек этот очень маленьким.
Было у него две или три семьи, и ещё дети. Последний раз я видел его в Москве, на скамейке в Калитниковских банях.
У края его лысины шевелился старый шрам, вздрагивал, пульсировала в этом шраме тонкая розовая кожица. Почему так – не знаю.
Истории этих людей были страшны своей простотой, от них пахло дешёвым вином и плохими папиросами, запах их был терпок и горек, как запах железнодорожной травы, эти люди и росли, как трава, и умирали, как трава, – с коротким сожалением, но не более того.
Но это была жизнь – ничем не хуже другой, а моей – в особенности.
А ещё знал я немного о жизни тех, кто спал сейчас вокруг меня, о тихой соседке, запасавшей тушёнку ящиками, вкладывавшую в это всю свою небогатую пенсию, о рабочих пяти заводов, о другой женщине, которая сдавала мне комнату.
У неё, например, давно не заладилась семейная жизнь. Муж как-то раз уехал на рыбалку, да так и не вернулся. На второй день она обнаружила пропажу отцовских никчемных облигаций и двух мельхиоровых ложек.
Через полгода она родила сына. Сын оказался недоумком, часто плакал, пускал слюни.
Некоторое время она ещё надеялась, приглашала к себе мужчин, запирая недоумка во второй комнате, где жил теперь я.
Приглашала, кормила, а потом бессильно плакала в ночной кухне над грязной посудой.
Сначала мне казалось, что она