Голуби в траве - Вольфганг Кеппен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Night-and-day». Опустив глаза, Одиссей смотрел на красную фуражку носильщика, на испачканное, поношенное сукно, на козырек, надвинутый по-армейски прямо на очки и глаза, он увидел медную бляху с номером, устало опущенные плечи, выцветший ворс кителя, обтрепанные лямки передника и, наконец, различил тощий живот, едва ли достойный внимания. Одиссей засмеялся. Он смеялся, как ребенок, который быстро заводит знакомства, он воспринимал этого старика по-детски, как старого ребенка, как своего товарища по уличным играм. Одиссей радовался, он был добродушен, он кивнул ему в знак приветствия, он поделился с ним богатством, которым владел, он одарил его как победитель, он дал ему чемоданчик: музыка, голос, все это было теперь в руке старого носильщика. Бесстрашно, маленькой тщедушной тенью, шагал Йозеф по привокзальной площади, следуя за высоким широкоплечим солдатом. В чемоданчике что-то стонало, завывало, визжало: блюз «Лаймхаус». Йозеф шел за черным человеком, за освободителем, завоевателем, вслед за оккупационной армией, армией-защитницей, он вступал в город.
Шкаф, ларь с дарами, строгая тень, труха мнимого и вновь отвергнутого познания, ощутимая и неощутимая угроза, источник надежды, обманчивый родник для жаждущих: книжный шкаф с распахнутыми створками высился позади обнаженной Эмилии как некий нечестивый триптих. Кому она приносила себя в жертву, и жрица, и олениха в едином образе, опустившаяся Ифигения, у которой не было покровительницы Артемиды и которую не увезли в Тавриду? Доставшиеся ей по наследству издания восьмидесятых годов в роскошных переплетах, с золотым обрезом, ни разу не раскрытые, немецкие классики и «Маяк в океане жизни» для женских гостиных, «Борьба за Рим» и «Мысли и воспоминания Бисмарка» для кабинета хозяина дома и впридачу полочка для коньяка и сигар, библиотека отцов и дедов, которые делали деньги и ничего не читали, соседствовала с собранием книг, принесенных в дом Филиппом, неутомимым читателем; полное смятение и тяга к систематизации запечатлелись в них, обнаженное сердце, вскрытый инстинкт. И перед этими роскошно переплетенными и в тщетных поисках ответа зачитанными до дыр книгами, перед ними, отчасти поверженная к их стопам, лежала обнаженная наследница и пыталась забыть, забыть все то, что называлось действительностью, и невзгодами жизни, и борьбой за существование, и социальным неравенством, а доктор Бехуде говорил о неудавшейся попытке приспособиться к окружающему миру, но все это означало лишь одно: мерзкая жизнь, проклятый мир и конец привилегиям, ее счастливому пребыванию в мире, в котором ей так повезло родиться, вылупиться в благоустроенном гнездышке. Где поток пустопорожней лести, бурливший в ее детские годы? Ты так богата, красавица, ждет тебя наследство, прелесть моя, бабушкино состояние, миллионы советника коммерции, он о тебе подумал, тайный посаженный на диету советник коммерции, заботливый pater familias[2], он подумал о своей внучке, о еще не родившейся, оставил ей щедрый дар, обеспечил ей жизнь, он был щедр и предусмотрителен в своем завещании, он хотел, чтобы тебе было хорошо, детонька, чтобы род процветал и без конца богател, тебе не придется работать, достаточно он сам поработал, зачем тебе утруждать себя, он сам и восемьсот человек трудились на тебя, голубушка, ты будешь плавать лишь поверху, (а что плавает поверху? что плавает в пруду поверху? лягушачья икра, птичий помет, трухлявое дерево, переливчатая пятнистая пленка, тревожные отблески от разноцветного ила, тина и гниль, труп юной девушки, кого-то любившей). «Можешь веселиться, детка, на праздниках, красавица, ты всегда, Эмилия, будешь царицей бала». Она хотела забыть, забыть обесцененные закладные, отчужденные права, имперские вклады, перечисленные на новые счета, бумаги, макулатуру, забыть запущенный убыточный дом, налоги на земельный участок, не подлежавшую продаже кирпичную ограду, чиновников-крючкотворов, анкеты и бланки, предоставленные и аннулированные отсрочки платежей, юристов, она хотела забыть, ускользнуть от всего, что вводило в обман, слишком поздно, освободиться от материи, вверить себя отныне духу, которого прежде не признавала, не чтила, новоявленному спасителю, чья усилия бесплотны, «les flours du mal»[3], цветы из небытия, утешение для обитателей чердачных комнат, о-как-я-ненавижу-поэтов, этих-вымогателей, этих-старых-нахлебников, дух-утешитель в заброшенных особняках, да-мы-были-богаты, «une saison en enfer[4]: il semblait quo se fut un sinistre lavoir, toujours accable de la pluie et noir»[5], Готтфрид Бенн, ранние стихотворения, «la Morgue»[6], les paradis artificiels[7] и лесные чащи, Филипп, забредший в лесные чащи, беспомощный Филипп в густых зарослях, попавший в капкан, расставленный Хайдеггером, прогулка с подругами, вкус карамелек, которыми больше не пришлось полакомиться, Венеция, Лидо, дети из зажиточных семей, «a la recherche du temps perdu»[8], Шредингер, «what is Life»[9], сущность мутации, поведение атомов в организме, организм не физическая лаборатория, упорядоченный поток, в анатомическом хаосе ты избежишь распада, душа, да, душа, Deus factus sum[10]. Упанишады, упорядоченный порядок, неупорядоченный порядок, перемещение душ, теория множества, я-воскресну-в-звере, я-ласковая-со-зверями, как-страшно-кричал-перед-бойней-тот-бычок-с-веревкой-на-шее, мы выброшены в этот мир, Кьеркегор, страх-соблазнитель, он вел дневник, нет-не-к-Корделии-в-постель, Сартр, о нет, мне-ничуть-не-мерзко, собственное «Я», бытие и философия бытия, миллионерша, была однажды, жила-была-однажды, путешествия вместе с бабушкой, супругой действительного тайного советника, система Ауэра, гудение газокалильного света, вот-если-бы-они-все-перевели-на-золото, начало социального страхования, регулярные-взносы-обеспечат-мою-старость, молодой кайзер, обесцененные биллионы, вот-если-б-в-золоте, выплата внеочередного пособия, это было в Ницце, Английский бульвар, «Шалаш цапли», «Пастуший отель» в Каире, отель «Мена хаус» у самых пирамид, действительный тайный советник на лечении, болезнь почек, осушение илистых участков, климат пустыни, carte postale, почтовая открытка с фотографией на обороте, Вильгельм-и-Лизхен-верхом-на-верблюде, предки, Луксор, стовратные Фивы, некрополь, поле мертвецов, город мертвецов, я-умру-молодой, Адмет, молодой Жид в Бискре l'Immoraliste[11], безымянная любовь, действительный тайный советник умер, pompes funebres[12], миллионы, миллионы-не-переведенные-на-золото, девальвация долгосрочных вкладов, в храме бога Аммона, один из Рамзесов, какой, не помню, среди развалин, сфинкс Кокто, я-люблю, а-меня-кто-любит, гены ядра оплодотворенной яйцеклетки, нечего мне-бояться-двенадцать-раз-и-всегда-день-в-день, месячные, врач не нужен, Бехуде назойлив, все-врачи-сластолюбцы, мое лоно, мое-тело-принадлежит-мне-одной, никакой боли, сладостно-темная-гадость…
Изнеможение каплями выступило на ее лбу, каждая капля как жемчужина, каждая жемчужина как микрокосм ада, хаотическое соединение атомов, электронов и квантов, Джордано Бруно, взойдя на костер, пел песню о бесконечности мироздания, весна Ботичелли созрела, стала летом, осенью, разве уже зима, новая весна, весна в зародыше? В ее волосах скапливалась влага, она чувствовала, что вся влажная, и письменный стол Филиппа, на который был устремлен ее сверкающий, омытый влагой взгляд, опять казался ей местом священнодействия, пускай ненавистным местом, но это был алтарь, где могло свершиться чудо: богатство и слава, и она, вкушающая почет и богатство и прочность положения! У нее закружилась голова. Прочности ее лишила эпоха, прочности не принесло и наследство, доставшееся по завещанию, но обесцененное, прочность давно уже утратили ее дома, потрескавшиеся стены, материя, лопнувшая по всем швам, утраченная, с воровства начавшаяся и воровством обернувшаяся прочность положения, неужели ее вернет слабый, неимущий, страдающий от сердцебиения и головокружений Филипп, который все же — и это было для нее новостью — общался с тем, что невидимо: с идеей, духом, искусством, Филипп, который здесь был полным банкротом, но, пожалуй, кое-что имел в активе там, в мире духовного? Пока же о прочности и говорить не приходилось. Филипп утверждал, что ее и прежде не было. Он лгал! Он не желал поделиться с ней тем, чем обладал сам. Разве смог бы он жить, зная, что его положение непрочно? Эмилия не была виновата в том, что прежнее положение, в лоне которого два поколения вили себе уютные гнездышки, непоправимо рухнуло. Но пусть ей за это ответят! От каждого, кто был старше ее, она требовала назад свое наследство. Всю ночь она буйствовала, носилась по квартире, маленькая хрупкая фурия, за ней — звери (они были ее безобидными любимцами, потому что не умели говорить) всю вчерашнюю ночь, пока Филипп не удрал, заявив, что не собирается терпеть ее вопли, ее бессмысленную суету, беготню по лестнице, то вверх, то снова вниз, в подвал, где жил дворник, она ногами и кулаками барабанила по закрытой двери: «Вы, нацисты, зачем вы его выбрали, нищету, вот что вы выбрали, зачем вы все это устроили: катастрофу, войну, поражение, зачем пустили по ветру мое состояние, у меня было столько денег, вы, нацисты, нацисты» (дворник лежал на кровати, заперев дверь на засов, затаив дыхание, не шевелясь, думая: «Гроза пройдет, она утихомирится, все будет по-прежнему, надо переждать»). И другие нацисты, за другими дверьми, и ее отец, сонаследник, заложивший дверь на щеколду с предохранителем: «Эй, ты, нацист, кретин, мот, давай маршируй, почему не маршируешь, почему ты не с ними, ведь ты был с ними, носил на груди свастику, плакали мои денежки, не могли жить тихо? Вот и дотявкались». (Отец сидел за столом, не слыша криков, не оправдываясь, не задумываясь, обоснованны ли обвинения, держа перед глазами документы, банкноты, долговые обязательства, расписки в принятии вклада, подсчитывая: «Это я еще должен получить, и по этим акциям, и по тем, и еще пятую часть за соседский дом, а может, и по закладной Берлинского банка, правда, это восточный сектор, сказать трудно», США против превентивной войны.) Почему так беззаботен Филипп? Не потому ли, что живет на остатки ее средств, не потому ли, что его подкармливает бог ее деда, а его собственный бог оказался обманом? Если б только все это знать! Бледное лицо дрогнуло. Нетвердой походкой, пошатываясь, она подошла, раздетая, к его письменному столу, вынула из пачки бумаги белый неисписанный лист, сияющий ослепительной чистотой неосуществленного зачатия, вставила его в пишущую машинку и осторожно настучала одним пальцем: «Не сердись, Филипп. Ведь я люблю тебя. Останься».