Акционерная компания "Жизнь до востребования" - Сергей Снегов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гаррис, вы создали шедевр, — завистливо провизжал он. — Вы доказали, что порядочные люди остались только среди гангстеров. Я дал вашу книгу моему младшему сыну Тому, он мечтает стать убийцей. Поздравляю с замечательной женой, Гаррис! Вы стоите друг друга.
Я все же не влепил ему пощечины, в церкви было неудобно. Зато я улыбнулся ему. Он отскочил, как ужаленный. У него слабые нервы, он не снес моей улыбки. Потом был ужин в банкетном зале отеля, где мне отныне предстояло жить. Еще никогда я так вкусно не ел и не пил. Мой желудок потом неделю мстительно напоминал об этом ужине. А когда мы остались одни с Дороти, она села мне на колени и проворковала:
— Мой дорогой Генри, я так мечтала об этой минуте! Я так мечтала!
Почему-то я ждал именно такой фразы. Я твердо знал, что даже отдаленно похожего в моей жизни не было. Но меня томило ощущение, что происходит нечто давно знакомое, что заново воссоздается уже пережитое. Я обнимал Дороти и молчал. Теперь она должна спросить, люблю ли я ее и попросить, чтобы любил крепче. Дороти положила голову мне на плечо и нежно прошептала:
— Генри, вы любите меня? Я хочу, чтобы вы еще крепче любили меня, Генри!
Лишь тяжким усилием воли я не дал себе вздрогнуть. В мою жизнь ворвалось нечто зловещее. Я стал игрушкой в руках враждебных сил.
4
Если определить одним словом мое состояние после женитьбы, то слово такое найдется легко: ошеломление. Я только добавил бы: непрерывное, непрестанное, нестихающее, неуменьшающееся… Можно воспользоваться и формулой из патента фирмы «Голова всмятку»: невозможное о невозможном. Я обитал в непредставимом мире, вращался среди загадок. Куда ни падал мой взгляд, что я ни ловил ухом, все представлялось непостижимым. И самой непостижимой загадкой был успех моего романа!
Вначале я тешил себя иллюзией, что Чарльстон — дурак, что акционеры фирмы — дегенераты, что Беллингворс — подонок и что восторженные читатели — ослы. Но уже и в те недели ошеломления я смутно осознавал, что тайна гораздо глубже и грозней. Я это понял окончательно, когда читал статью знаменитого критика Мака О'Нелли. Мак отмечал легкость моего письма, занимательность сюжета, искусство драматических событий. «Все это не так уже существенно, — утверждал он. — Талантливых писателей немало и помимо Гарриса. Сила Гарриса в проникновенной реальности. Каждое слово его романа дышит глубокой правдой». Я подскочил, читая эти невероятные строки. Мак О'Нелли считался знатоком. Но я писал памфлет, а он прочел оду. Я издевался, он увидел восхваление. Я издавал на бумаге постыдные звуки, он услышал торжественный марш. Он воспринял мое произведение, как Чарльстон с акционерами, как Дороти, как Беллингворс, как миллионы читателей. Кто же ошибается? Может быть, они все правы, а неправ я? Но тогда мы живем в разных мирах!
Помню, что мысль о каких-то разных мирах, перемешанных между собой, явилась мне именно при чтении статьи Мака О'Нелли. Я подозревать не мог тогда, какие последствия породит эта идея. Вначале она свелась к кичливому успокоению: «Вы — в низменности, а я — на вершинах!» Я готов был допустить, что читатели, барахтающиеся в каждодневности мелочного бытия, и не слышали о высоких сферах, созданных прекрасными книгами. Я книжник, они далеки от искусства!
Возможно, надо было скандально обругать Чарльстона, вышвырнув его чеки. На это у меня не стало решимости. Джон трогательно заботился обо мне. Он твердил, что гордится мной. Он объявил репортерам, что издание моей книги — его величайший жизненный подвиг. «Генри Гаррис создает одни шедевры, вы меня понимаете?» — вдохновенно изливался он на телеэкране. Я не мог нанести ему оскорбления. И я не хотел обижать Дороти. Она так наслаждалась замужеством, такой была нежной! Я только спросил однажды:
— Крошка, откуда эти словечки?.. Ну, те, что ты говоришь, когда ласкаешься. Ты их вычитала в книгах? Ты их слышала когда-нибудь?
Она широко раскрыла глаза.
— Разве их печатают в книгах, милый? Я так мало читаю, ты не сердишься на меня за это? Мне всегда не хватало времени…
— Но откуда ты их берешь?
— От тебя, — сказала она уверенно. — Слова эти рождаются во мне, когда ты обнимаешь меня.
Пришлось ограничиться этим мало что объясняющим объяснением.
Я сумрачно вспоминал бродягу Билла Корвина, по прозвищу Шляпа. Все загадки начались с него. Единственное правдивое в книге было то, что я с точностью воспроизвел немыслимый рассказ Шляпы о жизни благороднейшего из душегубов, честнейшего из вымогателей, величайшего человекострадателя среди убийц. Я посмеивался восхвалениям Корвина, хохотал, перенося на бумагу дикие измышления бродяги, дошедшего от голода до горячечных фантазий. Он и сам не настаивал на правдивости своих откровений, он лишь старался придать им красивую внешность. Но может, и впрямь все было правдой, а Корвин обдуривал меня, хитро накладывая на реальность пестрые краски выдумки? Я ненавидел этого источенного пороками субъекта — в своем голодном вдохновении он показал художественный дар, куда превышающий мои способности.
Я так много размышлял о Билле Корвине, что постоянно видел его перед собой — морщинистого, дурно одетого, скверно пахнущего. Чарльстон намекал, что пора приниматься за новую повесть — желательно, в стиле первой. Дороти нежно ворковала об этом же в промежутках между поцелуями — ей становилось мало моих доходов. Я сел за второй роман, придав одному из героев черты Билла. Мне захотелось расправиться с ним. Сперва я бросил его под автомашину. Но по сюжету он еще был нужен, пришлось его вылечить. Зато потом я втравил Билла в ссору с Дженни Гиеной по прозвищу Змея, и Змея вонзила в его сердце золотой кинжал в форме крестика, она всегда набожно носила на груди эту семейную реликвию, маленький ювелирный шедевр…
В этом месте у меня появилось ощущение, будто я сам убиваю. Я с содроганием бросил рукопись: буквы сочились кровью.
Я снова схватил рукопись и стал ее рвать, потом выбросил в окно останки. Куски расчлененной повести долго носились на ветру. Я возвратился к пишущей машинке. Меня охватило раскаяние. Билл, по прозвищу Шляпа, все же не заслуживал такой жестокой расправы. Он был обманщик, конечно, но от горячности души, а не от злонамерения. Уничтоженный отрывок нужно было переписать заново — и с другим героем, не похожим на злосчастного Билла.
Работа, однако, не шла. Я пошел развеяться. У двери универмага «Все — и больше» компании «Гольдшайс и внук», я увидел толпу вокруг мужчины, лежащего на тротуаре спиной вверх. Пока я проталкивался поближе, подъехала полицейская машина, пострадавшего увезли.
— Загадочная история! — взволнованно говорил один из очевидцев. — Этот пожилой, бедно одетый человек входил в магазин, когда подскочила красивая женщина, вонзила ему в грудь кинжал и тут же словно испарилась.
— И еще удивительней, — добавил второй очевидец, — что кинжал золотой. Убивать золотым кинжалом! Что он золотой, я хорошо видел.
— Мы все видели, — сказал первый. — Кинжал в форме креста. Такие крестики наши бабушки носили на шее. Только он больше крестика!
— Пострадавший ничего не успел сказать? — спросил я.
— Он пробормотал что-то вроде: «Билл… Билл»… Очевидно, это его имя, ведь убийца та женщина. Только у великого писателя Гарриса женщины носят мужские имена. Вы читали его гениальный роман о танцовщице, которой в романе нет?
— Роман Гарриса мне не понравился. Я не люблю этого писателя. — Я отошел от универмага.
Все вдруг приняло облик бреда — дома, автомашины, люди, слова, шумы. А среди этого осуществленного бреда сам я метался одичавшим призраком — сгусток смятения и отчаяния в модном костюме. Я страшился вернуться в отель. Если мне попадется клочок разорванной рукописи, я завою по-собачьи или стану биться лбом о стену.
Это состояние длилось часа три.
— Ладно, старик, — сказал я себе потом. — Конечно, сегодня произошло что-то страшное, но одного такого чуда хватит на всю жизнь. Иди домой, больше чудес не будет.
Однако чудеса в этот день подстерегали меня на каждом шагу.
На малолюдной улице я чуть не столкнулся с молодой женщиной. Женщина показалась знакомой, я поклонился. Она мило кивнула.
Тут я ее узнал. Все в этой женщине принадлежало мне. Я единолично создавал ее с головы до ног. Моей работы были и ее салатно-светлые, чуть косящие глаза, и родинка на левом виске, и припухшие томные губы — над нижней губой я провозился с час, отшлифовывая ее форму и подкрашивая потом синевато-багровой помадой — и тонкая шея, и крепкие руки теннисистки, и широкие плечи, и узкие бедра, такие узкие, что они казались талией, а не бедрами. И она была в том наряде, что я примыслил ей, она не успела переодеться. Я бы узнал ее среди всех женщин мира, ибо был ее отцом и матерью одновременно!