Джек Реймонд - Этель Лилиан Войнич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дядя Джозайя и тетя Сара очень заботились о том, чтобы пылкий мальчик был здоров телом и духом, но он почти не видел от них ни любви, ни тепла; а если и выпадали на его долю крохи доброты, со стороны дяди они казались ему обидной навязчивостью, а со стороны тетки — слабостью, достойной одного презрения. Пусть бы уж люди были честны и не пытались поймать тебя на удочку фальшивой ласки. У взрослых есть два признанных оружия, пускай ими и действуют. Одно оружие — поучения, иначе говоря, болтовня; другое — грубая сила. Насилие, конечно, штука неприятная, но Джек считал, что естественнее пускать в ход именно его. В конце концов все равно накажут, так уж лучше, без лишних проволочек, прямо с этого и начинать! Да, викарий очень удивился бы, знай он, что его нотации возмущают племянника куда больше, чем наказания. Бесконечные побои внушали мальчику даже некоторое уважение к человеку, который умеет больно бить; и если бы дядя действовал только палкой, Джек не так бы на него озлобился; но поучения он глубоко презирал, а редкие попытки обойтись с ним поласковее вызывали в нем лютое отвращение.
Тетку он просто не считал за человека. Бедная женщина, конечно, никогда не была с ним жестока; слабая душа, полная добрых намерений, она, наверно, за всю свою жизнь никому не сказала резкого слова. Она хотела, чтобы все вокруг улыбались, чтобы довольные, веселые дети и слуги покорно взирали на того, кого она почитала своим и их господином и повелителем; и горевала она (если не считать того, что своих детей у нее не было) только об одном: что лица окружающих хотя по большей части и покорные, далеко не всегда казались довольными и веселыми. Джек, вечно непослушный, вечно бунтующий, оставался для нее неразрешимой загадкой. Она неизменно была к нему добра, — она просто не умела быть недоброй, — но смотрела на него, пожалуй, со страхом и с чувством, которое, будь она женщиной не столь слабой и мягкой, обратилось бы в неприязнь: уж очень он был беспокойный! Как она ни старалась, чтобы все шло гладко, этот буян неизменно разбивал в пух и прах ее маленькие хитрости.
Если бы у нее хоть раз мелькнула догадка, что мальчик одинок и несчастен, она бы искренне ужаснулась; ведь даже читая в приходской газете о том, что кто-то дурно обращается с ребенком, она не могла удержаться от слез; и, при всей своей робости, она зачастую осмеливалась вступаться за Джека и упрашивала свое земное божество избавить мальчика от наказания. Если бы он хоть когда-нибудь сам попросил прощения, она бы относилась к нему лучше; но это упрямое равнодушие отталкивало ее. Однажды она, совершенно не умеющая лгать, даже чуточку погрешила против истины, чтобы отвести от племянника гнев викария. Разумеется, ее тотчас уличили, потому что Джек не стал отпираться и сразу сказал правду. Беда в том, что хоть он всегда сознавался в своих проступках, но делал это, как видно, вовсе не из отвращения ко лжи, а просто от дерзости; ведь когда ему это было на руку, он без зазрения совести сыпал самыми невероятными выдумками. Но он никогда не изворачивался; если уж он лгал, то обдуманно и смело, глядя старшим прямо в глаза, — и этого тетя Сара тоже не могла понять. А потому, при всем желании заменить Джеку мать, она только и могла кротко и длинно читать ему до смешного бесполезные нотации. Всю свою нежность она изливала на Молли, — девочка была еще слишком мала, чтобы проявить какие-либо дурные наклонности, если они у нее имелись, — а Джеку с его ожесточенным сердцем предоставила самому стоять за себя.
Джек не завидовал сестренке, которую все любили. На свой лад, сдержанно и застенчиво, он и сам ее любил. Но у них было слишком мало общего. Молли была не только мала и притом девочка, — эти два недостатка он бы ей, пожалуй, простил, — она была еще и «паинька». Она аккуратно затворяла за собой дверь, гости сажали ее к себе на колени, целовали, хвалили, пичкали сластями и охотно гладили ее золотистые кудри. Порою Джек спрашивал себя, неужели ее не тошнит от этих нежностей и почему она не отхватит свои волосы ножницами тети Сары и не швырнет кому-нибудь в лицо. Если бы это его вот так стали гладить да мусолить, он бы выдрал себе все волосы напрочь.
Из всех людей, по его мнению, какие-то права на него имели только головорезы, у которых он вот уже почти два года был атаманом. Его нравственные устои были просты и грубы, как у дикаря; ему и в голову не приходило, что бить окна, воровать яблоки в садах, громить чужие огороды — низко и нечестно; и его ничуть не интересовало, что думают и чего хотят его подданные: он — повелитель, и воля его — закон; но бросить своих мальчишек в беде, допустить, чтоб кого-нибудь из них поколотили, вместо того чтобы как-нибудь изловчиться и принять удар на себя, — это он счел бы чудовищной подлостью. В своем крохотном королевстве он был неограниченный деспот; он не сомневался, что единственный долг подданного — повиновение, а единственный долг правителя — верность; и он был безупречно верен своим мальчишкам, но в глубине души их презирал.
От людей, будь то взрослые или его сверстники, он всегда с облегчением возвращался к своим крылатым и четвероногим друзьям, к утесам, вересковой долине и морю. Щенята и кролики, деревенские собаки и кошки знали такого Джека, о существовании которого викарий и не подозревал. Среди людей даже малыши, которым он покровительствовал, не знали настоящего Джека: Билли Греггса он презрительно терпел, с Молли был добродушно-снисходителен; с животными же, особенно с маленькими и беспомощными зверьками, он бывал бесконечно добрым и нежным.
Но лучшее, что было в Джеке, знала одна только Меченая. Эта старая рыжая дворняга, доживавшая свой век при конюшне, поистине ничем не блистала, и, кроме Джека, у нее в целом свете не было друзей. Даже в лучшие свои времена она не отличалась красотой: самая жалкая помесь, хвост куцый, лапы кривые, уши рваные, и на одном — белое пятно. Теперь она состарилась, ослепла и в сторожа больше не годилась. Милосерднее всего было бы ее усыпить; она день ото дня слабела и, уже не в силах двигаться и содержать себя в чистоте, становилась сама себе в тягость и вызывала у всех отвращение. Но миссис Реймонд и помыслить не могла о том, чтобы уничтожить живое существо, а викарий был слишком справедлив, чтобы вышвырнуть вон верного слугу, который больше не может работать; и Меченая оставалась на дворе подле конюшни: ей отвели угол, ее сытно кормили и терпели, как терпят нищих стариков. И вот на эту дряхлую, жалкую, уродливую дворнягу, которую забыла смерть, изливал Джек никому не ведомые сокровища любви и нежности. Он никогда не забывал вымыть ее, расчесать косматую шерсть, заботливо размочить для нее сухари, и не прощал тем, кто смеялся над ее немощью. С виду черствый и грубый, он немо, неистово, страстно ненавидел всякую несправедливость. Никто никогда не поступал по справедливости с Меченой, потому что она состарилась и ослепла, а ведь это и само по себе горько и несправедливо. Никто никогда не был справедлив и к нему, потому что он родился грешным и безобразным; но ведь он в этом не виноват, как не виновата Меченая в том, что ослепла. У них была одна и та же горькая судьба — и только Меченая знала тайну Джека.
Ибо у Джека была тайна — одна-единственная и столь простая, так ясно написанная у него на лице, что ее прочел бы всякий, кто поглядел бы на него без предубеждения. Но в доме викария так не смотрел никто — и тайна оставалась нераскрытой. Она заключалась в том, что Джек был несчастлив. Он этого не сознавал, он удивился бы и возмутился, скажи ему кто-нибудь об этом, и, однако, это было так. Правда, у него были свои радости и развлечения, чаще всего недобрые, но никакие забавы не могли заглушить ноющую боль внутри, словно там была пустота, которую ничто не могло заполнить. Радоваться наступлению ночи, потому что еще один день позади; скрывать всякую самую малую свою боль и обиду из страха, как бы кто-нибудь о них не догадался; знать, что он всем враг и все — враги ему, подчас очень сильные и опасные, — все это стало для него привычным; если он об этом и задумывался, то думал только, что мир почему-то устроен глупо, но горевать об этом не стоит, все равно тут ничего не поделаешь.
Вот этот неутоленный душевный голод и заставлял Джека искать привязанности и ласки где угодно, только не у людей. Унылая серая корнуэллская пустошь, поросшая вереском, была ему куда более нежной матерью, чем тетя Сара со всей ее добротой. В самые тяжкие дни, когда озорство не помогало и даже в драке не отпускала тревога и ноющая боль в душе, он убегал из дому и часами бродил один по утесам. Потом отыскивал тихое тенистое ущелье или расселину в скале, зарывался во влажный папоротник и лежал так, и понемногу успокаивался.
И хоть он был слеп и брел ощупью во мраке, он научился понимать и любить целительную силу природы. А теперь, когда улетел дрозд, глаза его открылись и он прозрел.
Долго сидел он у окна и все смотрел; потом, уже в темноте, наконец, разделся и лег, сосредоточенный, притихший. По счастью, ни одна душа не заботилась о нем настолько, чтобы зайти и посмотреть на него спящего, как бывает с мальчиками, у которых есть мать; и гордости его не грозила опасность, что кто-нибудь увидит его плачущим во сне. Правда, утром он сам обнаружил, что ресницы его еще мокры от слез, и на минуту устыдился. Потом выглянул в окно и забыл о своем смущении, ибо увидел новое небо и новую землю.