Автобиография - Бертран Рассел
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Брат был семью годами старше меня и не очень годился мне в товарищи. Дома он появлялся лишь в каникулы и праздники, когда освобождался от школы. Как и положено младшему брату, я относился к нему с обожанием и в первые дни после его приезда не помнил себя от радости, но еще через несколько дней начинал мечтать, чтобы каникулы поскорее кончились. Он постоянно дразнил и задирал меня, правда довольно добродушно. Помню, мне было лет шесть, когда он заорал во все горло, подзывая меня: «Малявка!» Я не подал виду, что слышу, — в конце концов, меня звали иначе. Потом он объяснил, что раздобыл кисть винограда и хотел угостить меня, а так как мне ни под каким видом и ни при каких обстоятельствах не разрешалось есть фрукты, удар был нешуточный. Еще в доме имелся маленький колокольчик, который я считал своим, но, возвращая его, брат всякий раз напоминал, что это его колокольчик, и снова отнимал у меня, хотя был слишком большим, чтобы получать удовольствие от детских игрушек. Брат вырос, но колокольчик еще долго хранился у него и если ненароком попадался мне на глаза, меня охватывало негодование. Из переписки родителей ясно, что брат доставлял им много огорчений, но мама его хотя бы понимала — характером и внешностью он пошел в Стэнли, тогда как для Расселов он был загадкой, и с первых же шагов они считали его исчадием ада. Почувствовав, чего от него ждут, он, вполне естественно, стал вести себя в соответствии со своей репутацией. Родственники из кожи вон лезли, стараясь держать меня подальше от него, и я очень огорчался, когда стал это понимать. Он обладал способностью заполнять собой все пространство, и у меня быстро появлялось чувство, будто рядом с ним я задыхаюсь. До самой своей смерти он внушал мне смешанное чувство любви и страха. Он страстно желал любви, но из-за крайней неуживчивости никогда не мог ее удержать, а утратив очередную привязанность, страшно страдал, и оттого, что сердце его обливалось кровью, делался жесток и неразборчив в средствах, но за всеми, даже самыми худшими его поступками лежали движения сердца.
В ранние детские годы слуги значили для меня много больше, чем родственники. Экономка по имени миссис Кокс служила младшей нянькой моей бабушки, еще когда та была крошкой. Прямая, энергичная, строгая и очень преданная нашей семье, она неизменно выказывала мне доброту. Должность дворецкого занимал типичный шотландец по имени Макалпайн. Он, бывало, сажал меня к себе на колени и читал вслух газетные репортажи о железнодорожных катастрофах. Завидев его, я тотчас залезал к нему на колени и требовал: «Еще про катастрофы». Была в доме и кухарка-француженка по имени Мишо, довольно устрашающая особа, но несмотря на трепет, который она мне внушала, я все равно пробирался на кухню полюбоваться, как вращается насаженное на старинный вертел мясо, и стянуть из солонки комочек-другой соли, которую любил больше сахара. Она гонялась за мной с большим мясным ножом в руке, но увернуться ничего не стоило. За стенами дома можно было встретить садовника Макроби, о котором я почти ничего не помню, потому что он уволился, когда мне было пять лет, а также смотрителя и его жену, мистера и миссис Синглтон; я очень любил их за то, что они всегда угощали меня печеными яблоками и пивом, нарушая тем самым сторожайший запрет, под которым находились оба лакомства. Место Макроби занял садовник по имени Видлер, он с первой минуты огорошил меня тем, что англичане — отложившиеся десять колен Израилевых, и я, конечно, не мог понять, о чем он толкует. Сначала, когда я только приехал в Пембрук-лодж, ко мне приставили немецкую бонну мисс Хетшел, хотя я уже говорил по-немецки так же свободно, как по-английски. Буквально через несколько дней после моего приезда она отбыла, а вместо нее появилась другая немецкая бонна, прозывавшаяся Вильгельмина или, сокращенно, Мина. Мне живо помнится, как в свой первый вечер в доме она купала меня в ванне, а я на всякий случай решил не шевелиться и стоять как статуя — кто знает, чего от нее можно ожидать? Дело кончилось тем, что ей пришлось позвать на помощь слуг, потому что я не давал себя намылить. Впрочем, вскоре я к ней привязался. Она учила меня выводить буквы немецкого алфавита, сначала прописные, потом строчные, и когда мы дошли до конца алфавита, я сказал: «Теперь еще надо выучиться писать цифры» — и очень удивился и обрадовался, когда узнал, что они такие же, как в английском. Ей случалось дать мне шлепок, помню даже, как я плакал в таких случаях, но мне и в голову не приходило озлобиться и решить, что теперь мы враги. Она оставалась у нас до моего шестилетия. У меня тогда была еще няня Ада, которая по утрам, пока я лежал в постели, разводила огонь в камине, и мне всегда хотелось, чтобы она подольше не подбрасывала уголь, потому что мне нравились потрескивание и разноцветные огненные вспышки загорающихся дров. Няня спала со мной в детской, но я совершенно не помню, чтобы она раздевалась или одевалась в моем присутствии, — пусть фрейдисты толкуют это как угодно.
В детские и отроческие годы меня кормили по-спартански, причем ограничения были так велики, что с точки зрения сегодняшних норм рационального питания составляли угрозу для здоровья. Некая пожилая дама, мадам д'Этчегойан, племянница Талейрана, жившая по соседству с нами в Ричмонде, имела обыкновение дарить мне огромные коробки восхитительных шоколадных конфет, но мне разрешалось съесть одну штучку в воскресенье, зато и в будни и в праздники в мои обязанности входило обносить ими взрослых. Я любил крошить хлеб в подливку, что позволялось делать только в детской, но никак не в столовой. Нередко я спал перед обедом, и если мой дневной сон затягивался, обед подавали в детской, а если просыпался вовремя, обедал в столовой. Зачастую я притворялся спящим, чтобы не ходить обедать со всеми. В конце концов взрослые догадались о моем притворстве и в один прекрасный день, когда я еще лежал в постели, стали меня ощупывать. Я замер, воображая, что именно так, в полном оцепенении, лежат спящие, но, к своему ужасу, услышал: «Он не спит, лежит как каменный». Никто так и не узнал причину моего лицедейства. Помню такой случай: за обедом после смены тарелок всем, кроме меня, подали по апельсину. Мне не разрешалось есть апельсины в силу неколебимой уверенности взрослых в том, что фрукты вредят здоровью детей. Я знал, что нельзя просить апельсин, это была бы дерзость, но поскольку передо мной тоже поставили тарелку, я рискнул посетовать: «Тарелка есть, а на ней — ничего». Все засмеялись, но апельсина я все равно не получил. Мне не давали фруктов, практически не давали сахара, зато перекармливали другими углеводами. И все-таки в детстве я не болел ни единого дня и из всех детских болезней перенес в одиннадцать лет только корь в слабой форме. Впоследствии, когда у меня проснулся интерес к детям в связи с тем, что у меня появились собственные, я ни разу не видал такого здорового ребенка, каким был сам, и все же не сомневаюсь, что любой современный педиатр-диетолог нашел бы у меня кучу разных болезней, развившихся из-за неполноценного питания. Возможно, меня спасало то, что я ел украдкой кислые яблоки с дичков; конечно, если бы это открылось, взрослые упали бы в обморок и поднялся бы переполох. Моя первая ложь также была продиктована инстинктом самосохранения. Гувернантке пришлось оставить меня на полчаса одного, и, уходя, она мне строго наказала ни под каким видом не есть ежевику. Когда она вернулась, я стоял в подозрительной близости к веткам. «Ты лакомился ягодами», — упрекнула она меня. «Вот и нет», — попробовал отпереться я. «А ну, покажи язык», — потребовала она. Мне стало ужасно стыдно, и я почувствовал себя совершенно испорченным мальчиком.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});