Ненаписанные воспоминания. Наш маленький Париж - Виктор Лихоносов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тут, если покопаться,— сказал Бабыч,— половина Кубани в родстве.
— Ага. «А вы ж,— спрашиваю,— добре знаете, шо це могила Бурсака? Мне сдается, то могила Бурсака помолодше».— «Не».— «Неужели под сим крестом лежит сам Бурсак?» Э-э, догадался бы сизый орел, шо его могила будет так захаяна и надписи на кресте не прочитать! Стоит дедусь без шапки с сивой чуприной и показывает наугад. Нету могилы, заросла гдесь травой. Кому ж мы тогда нужны? Пропало казачество.
— Не пропало,— сказал Бабыч.— Кровь запорожская в наших жилах.
— Одна жижа. Раньше у казаков сердце за батьковщину горело, а теперь оно как телячий хвост мотается.
— А не те ли казаки мне приговоры пишут? — Бабыч взял со стола номер «Кубанских областных ведомостей», поднял его над головой.— Станицами пишут.
— А и не те. Писарь в правлении нашкрябает по старым приговорам, та там его обступят такие ж с люльками, как я: «Где ставить крестик?» А помоложе? Побей мне шею, батько, шо пропало наше казачество. Того уже нема, шо в старовыну.
— Читать можешь?
— И даже без очков. Шо там?
— Так читай и не мути мне.— Бабыч подсунул Костогрызу газету, ткнул пальцем в жирный заголовок.
Сообщалось, что казаки-старики, бывшие участники русско-турецкой войны, на свои пожертвования приобрели для церкви икону св. великомученика Георгия Победоносца и отслужили молебен и панихиду по убиенным на поле брани. А затем в хате одного своего товарища накрыли стол, пили за здоровье государя, наказного атамана и атамана Ейского отдела. «Любо было поглядеть,— читал Костогрыз сквозь слезы умиления, жалея, что его самого не было там (поясница стреляла), что пашковские казаки не догадаются устроить себе то же, как все, позабыв горе и невзгоды войны, выражали желание идти и теперь по царскому зову на поле битвы. Во время обеда один другому напоминали о Карее, Дунае и т. д. Дай бог, чтобы эти старики были долговечны на земле».
— Оце добре,— сказал Костогрыз, слюнявя ус.— Це по-нашему. Ах, меня там не было! Хоть я в чистой отставке, а на коня взлезу. Ось шо скажу: Когтогрызы все на одно лицо. Жалко, шо я атаманом не был.
— Та ну?
— А шо, великая штука быть станичным атаманом? Я б выдал историю: всех где шуткою, где дрючком поднял.
— Ото такие, наверно, брехуны и турецкому султану письмо составляли.
— Такие, как я. Ще хуже.
— Без чарки и дня не проводите?
Костогрыз с чего-то уставился на портрет царя Николая, перекрестился и сказал Бабычу:
— Не при открытом портрете государя будь сказано, но, господи прости, их батько Александр Третий играют в шашки, и, как императрица Мария Федоровна пройдет мимо, он руку за голяшку, пузырек оттуда р-раз и выбулькает немножко. А я сбоку на часах стою. Ну! И казаки наши шутили: дай боже, шоб добре пилось и елось, а работа на ум не шла. А в Петербурге тож угощали.
Пора было остановить Костогрыза и выпроваживать.
— И уродило ж тебя, Лука,— сказал Бабыч.— Ты и правда веришь в эту брехню? Видно, горилку пьешь по целому чайному стакану.
Лучше не пускать казака больше, его словом не заткнешь.
— Горилка, как та добра девка, хоть кого с ума сведет. Паны не слишком-то казакам по чарке давали: они больше сами пили. Но был генерал — угадайте кто? — Костогрыз с торжествующей угодливостью помолчал.— Батько ваш Павел Денисович. Не его ли черкесы боялись? Не он ли с адагумским отрядом расчищал низовую Кубань? Черкесы звали его Бабука.
— Ты думаешь, я не знаю про своего батька?
— А вот и не знаешь, шо было под станицею Уманскою в лагерях. Атаман отдела посозвал всех после парада и давай нас лаять. Мы стоим и молчим: ему хоть как старайся, а он шо-нибудь выкопает и начинает чистить редьку.
— О, чтоб с тебя дух выперло, Лука,— ты опять за балачку.
— Отолью ще одну пулю и кончу. Стоим, слушаем. Колы выходит ваш батько! Прислушался к лаю, подошел и давай нас хвалить, шо мы самые лучшие во всех делах казаки, на нас вся надежда начальства. А потом приказывает: «Айда все за мною, выпьем по чарке!» Привел нас в лагерный шинок. «Наливай,— приказывает жиду,— горилки». Тот посчитал нас всех пальцем и налил каждому особую чарку. Бежит он с теми чарками на подносе, а батько ваш, царство ему небесное (и матери вашей Дарье так же!), как крикнет: «Это что?! Ты с ума сошел? Вот этим героям подаешь какие-то наперстки?! Налей нам всем чайные стаканы!» Тот поналивал стаканы, до краю полные. Взял ваш батько стакан и сказал: «Ваше здоровье, казаки!» И, прости господи нас всех, выглотал весь стакан до дна! А мы, на него глядя, тож так. Эх, пропало казачество. Может, с твоим приходом, батько, мы, куда ни повернемся, будем опять первыми. Пошли нам, господи, шо было в старину.
— Время другое, Лука.
— Оно, может, так. Глянь на мою голову, на ней уже волосья повылезли, та и ум с ними. Да и ты, батько, седой весь. Ой, не дай боже. Для кого кресты надевать? Пришел до тебя, вытряхнул всю суму. Шо на це батько скажет?
— Слава богу, шо мы казаки,— сказал Бабыч, но сказал без души, как начальник, который каждую минуту знает, над кем он стоит и кто над ним. Лука же распустился со своими чувствами чересчур и готов был горевать до самой ночи.
— Сколько с вашей Пашковки в Петербурге?
— Богато наших. Сейчас чего не служить. Под тою же Уманскою в лагерях разве так, как теперь, нас гоняли? Та шо говорить... Мало кто оставался небитый. Есаул Толстопят, батько вашего друга, по случаю окончания сборов гуляет на квартире с офицерами. «Паны атаманы! Дарю казакам сто рублей на водку! — в шапку бросает.— Кто еще жалует казаков?» — и носит шапку по залу. Пропало, сгинуло казачество... И могилу старого Бурсака затоптали. До того дойдет, шо наших могил, может, и искать будет некому.
Бабыч, не желая последнего сближения и откровенности, выпрямился и принял начальственную позу.
— Вон,— вынул лист с приказом,— сейчас разрешаю выходить на службу с батьковской или дедовской шашкой.
— Добре. Пошли нам, господи, шо было в старину. Я так каждое утро крещусь.
Бабыч в своей утренней молитве не признался.
— Ох, я строгий до тебя шел, батько. Прямо ругаться думал.
— И не боишься меня?
— А чего? Не родись я таким веселым, та если б у меня были сапоги продолжать учебу, я б тоже до генерала дошел.
— До генерала аж? — Бабыч захохотал.
— А шоб меня моя Одарушка в хату не пустила и шоб меня дети варениками не угощали — дошел бы до генерала, если б не мой язык и не сапоги. Я поругаюсь с бабкой, то кричу: «Тебе мало, шо я урядник, хочешь выпихнуть в есаулы?» Шо вы смеетесь?
— Через то смеюсь, Лука, что мы без тебя не иначе б пропали с войском.
— За мою голову колысь черкесы десять тысяч золотом назначали. Теперь она никому не нужна, и у меня в ауле Султан-Гирея черкесы в друзьях, каждое воскресенье к нам приезжают.
Непривычная аудиенция кончалась. Наверху, на втором этаже, где кто-то играл на фортепиано, ждал Бабыча завтрак. За борщом генерал сидел с Костогрызом только на охоте в Красном лесу. В стороне принято держать верноподданных. Когда ездили запорожцы в Царское Село, за высокую милость и снисхождение почиталось соизволение Екатерины прислать при окончании стола винограду и персиков на золоченой тарелке.
— Хорошо поговорили,— сказал Костогрыз.
— Ты скажи лучше, казак, тебе, может, нужна какая помощь от меня? Хозяйство справное?
— Меня пасека кормит. Но раз ты, батько, так круто повернул вопрос, то у меня такая к тебе просьба.
— Слушаю тебя, Лука.
Лука Костогрыз уверенно взглянул на портрет государя.
— Хочу письмо царю послать!
— Чего так?
— Почтительное прошение подам царю Николаю Александровичу, скажу, шо батько ваш, Александр Третий, шутил со мною и был милостив и как-то сказал: «Помни, Костогрыз, за богом молитва, а за царем служба не пропадет, и если что с тобой случится и нужна моя помощь, то приходи ко мне, а остальное дело — уже мое». Ну, его уже нет, а я доживаю с внуками. Прошу, мол, ваше величество государь Николай Александрович, успокой мою старость, пожалей меня, возьми моего самого меньшенького внука к себе в конвой. Будьте и вы, великий государь, отцом родным до конца. И подпись: Лука Костогрыз.
— Гм...— Бабыч заерзал.— На такое прошение, Лука, надо взять у меня позволение. Или ты не знаешь по старой службе? Без меня письмо не дойдет к государю. Это все будут писать — когда ж царю руки высвободить?