Письма маркизы - Лили Браун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы помочь вам сократить время вашего заключения — в котором, я, к сожалению, не вполне безвинен — я посылаю вам прелестный роман Дора «Жертвоприношения любви», о котором теперь много говорят, а восторженные поклонники романа сравнивают его, частью с «Новой Элоидой» Руссо, частью с Sapho Кребильона. В этом произведении заключается загадка, и разгадывание ее составляет в настоящее время любимую игру светского общества. Но вы не можете принимать участия в этой игре, и чтобы увеличить в ваших глазах интерес романа, я сообщаю вам его разгадку: виконтесса де Сентанж — это красавица графиня Богарне. Она всегда окружена, хотя она уже не первой молодости. Она умеет выражать свои чувства не только нежным прикосновением губ, рук и своими объятиями, — что служило единственным убедительным доказательством для наших отцов, — но высказывает их и при посредстве типографских чернил. Для нас — не отрицаю этого! — эти откровенные признания женщины заключают в себе особенную прелесть. Они раскрывают перед нами ее способность к страсти, и нам нет надобности утруждать себя долгими и скучными поисками. Впрочем, если верить Лебрену, посвятившему графине-поэтессе следующие строфы:
Chloe belle et poète a deux petits travers:
Elle fait son visage, et ne fait pas ses vers…[1]
…то она надувает своих поклонников. Но в романе она этого не делает. Шевалье де Версенэ, ее любовник, более достоин зависти, чем его живой прообраз г. де Пезэ. И он тоже пишет стихи и даже свои любовные письма пишет так, чтоб они годились для печати. Хотя его мать стирала когда-то рубашки для моей матери, тем не менее, он называет себя маркизом, так как знает выгоды этого. Самый ничтожный скоморох может быть уверен в своем успехе, если только он назовет себя, по крайней мере, бароном. Ради графини будем надеяться, что ее поклонник обязан своему происхождению, по крайней мере, хоть безукоризненностью своего белья.
Я вижу, как вы краснеете и с неудовольствием качает головкой, как тогда на балу герцогини, когда я освободил вас от наивного детского поклонения, заставлявшего вас буквально падать ниц перед каждым блестящим видением. Уже тогда, очаровательная Дельфина, в ваших глазах сверкали искорки задорной насмешки, в то время, как ваши щечки горели и ваш маленький ротик дрожал от сдержанного любопытства. Я смотрю на себя, как на человека, которому предназначено восполнить ваше, более чем недостаточное монастырское воспитание, и я должен позаботиться о том, чтобы вы не очутились на свободе несведущей, как птичка в неволе.
На свободе! Слушайте же, прекраснейший цветок Вогез. Говорят, что некто хотел бы пересадить вас в свой сад. Это значило бы отнять вас у воздуха, у солнца, у жизни и — я едва осмеливаюсь выговорить это! — у моих рыцарских услуг, не стесняемых более никакими монастырскими правилами.
Принц Фридрих-Евгений Монбельяр — Дельфине
Париж, 3 марта 1773 г.
Вот я уже два месяца в Париже и еще не видал вас, моя драгоценная подруга! Я не знаю, какое чувство говорит во мне сильнее: неудовлетворенное, и потому с каждым днем разгорающееся страстное желание, или гнев на вашу ветренность, которая лишает меня вашей близости. Не опасайтесь, что я буду осуждать вас с видом строгого критика нравов. Я бы благословил вашу великолепную проделку и назвал бы ее божественной, если б она не только кончилась удачей, но прежде всего вызвана была бы тем, что маленькая монахиня, ради меня, хотела ускользнуть из монастыря. А я даже не знаю, в самом ли деле вас соблазняли обаятельные звуки скрипок на балу герцогини? Некто молча пожимает плечами, когда я хочу выпытать у него что-нибудь. Но порой он улыбается, и эта улыбка заставляет кровь приливать к моим щекам…
В надежде, что и я когда-нибудь буду иметь счастье увидеть вас, я стараюсь понравиться вашему отцу. Но, по-видимому один только маркиз Монжуа будет пользоваться привилегией вашего общества. Я стал уже так скромен в своих желаниях, что сам навязываюсь ему, лишь бы только услышать рассказы о вас. И я снова злюсь, когда старый повеса ворочает глазами, приходя в восторг от «очаровательного ребенка»! Он прав, тысячу раз прав, говоря: «Все звезды Версаля померкнут перед блеском невинности ее глаз!» Но я бы хотел, чтобы только мне одному принадлежало право говорить это.
Кларисса Шеврез сказала мне, что вы интересовались знать нравится ли мне Париж? Только не смейтесь над моим ответом, дорогая подруга. Я не знаю, нравится ли мне он, знаю только, что он меня опьяняет! То, что составляло лишь редкие праздники в Монбельяре, здесь составляет жизнь. Весну, радовавшую нас в Этюпе, в течение нескольких коротких недель, Париж заставил служить себе из года в год. Пусть снаружи бушует метель, но кто же почувствует это, развалившись в карете на мягких подушках и переезжая из одного салона, пропитанного ароматом цветов, в другой? Что на свете есть нечто такое, как разочарование, старость — кто посмеет утверждать это при виде всех этих смеющихся лиц, розовых щечек, блестящих глазок? Я должен думать о своей матери, чтобы вспомнить, что на свете есть женщины уже не молодые! Со своими напудренными добела волосами, они как будто дерзко смеются над старостью, пользуясь как раз именно ее внешним признаком, чтобы увеличить привлекательность своей вечной молодости. То, что написано в стихах про герцогиню Лавальер, одинаково приложим ко всем:
La natyre, prudente et sage,
Force le temps de respecter
Les charmes de ce beau visage,
Quelle naurait pu repeter.[2]
Ax, ваш танец! Помните ли вы еще, как ветер в Этюпе пролетал над клумбами тюльпанов? Какое колыхание, какая игра блестящих красок, то загорающихся, то потухающих! Мне это казалось красивейшим из всего, что я видел когда-либо, пока я не увидал нечто еще более красивое. Когда в первый раз передо мной разверзся занавес оперы, и я увидел восхитительнейшую из всех сильфид m-lle Гимар, скользнувшую из белоснежных облаков на землю, откуда ей навстречу поднимался великий Вестрис, как будто для него не существовало никаких законов тяжести, тут только я понял, что тюльпаны прикреплены к земле, а бабочки, порхающие над розовой изгородью, действительно, живые создания!
Ничто другое, так думал я, не могло превзойти в великолепии это зрелище. И вот, потом я приехал в Версаль на орденский праздник Людовика Святого. Владетельные французские князья и все французское дворянство собрались там. Имена их звучали в моих ушах, и каждое из них казалось мне камнем в храме славы Франции. А затканные золотом плащи, тяжелые короны, сверкающие бриллианты на головах и шеях женщин, являлись в моих глазах одним единственным символом ее неисчерпаемого богатства. Все колокола звонили. Целое море блеска заливало зеркальную галерею, как будто из всех дверей изливались потоки радуг. Воздух был наполнен шумом. Я не знаю, шумело ли это у меня в ушах, или действительно это был гул голосов, или же отдаленное пение? Появился король. Он шел под пурпурным балдахином, с которого ниспадал дождь золота и жемчуга. На его голубой мантии блестели золотые лилии, и каждый его шаг сопровождался сверканием бриллиантов на его ногах.