Кавказский пленник. Хаджи-Мурат (сборник) - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…Когда я пишу историческое, – признавался Толстой, – я люблю быть до малейших подробностей верным действительности». Эти слова были сказаны во время работы над «Хаджи-Муратом». Ему и прежде случалось десятками читать большие исторические труды, воспоминания, записки, беседовать со многими свидетелями давно прошедших времен. Так было во время труда над «Войной и миром» и тогда, когда он, полный решимости начать работу, собирал материалы для романа о Петре Первом, большого произведения о декабристах – замыслов, так и не воплощенных. Но все-таки изучение подлинных фактов, необходимых для новой повести, по размаху не имело себе равных. Толстой изучал книги не только по истории, но и по этнографии (наука о народах Земли), археологии, географии Кавказа. Ему присылали по его просьбе выписки из пока еще не опубликованных архивных материалов. Он искал встречи, вступал в переписку со многими из тех, кто мог сохранить даже и малейшие воспоминания о волнующих его событиях. Если когда-то на страницах «рассказа для маленьких» такие подробности выглядели несущественными, даже неуместными, то теперь они получили для писателя самое серьезное значение. Ему казалось, что повесть «из прошлого» должна отражать решительно все стороны подлинной жизни.
Историки войны на Кавказе довольно подробно говорили о событиях, связанных с переходом Хаджи-Мурата на сторону его недавних противников. Толстому были известны яркие документы того времени: записка М. Т. Лорис-Меликова – будущего министра, тогда офицера, где прямо со слов знаменитого перебежчика излагалась его биография, письма в Петербург самого наместника Воронцова, посвященные «счастливой перемене в ходе военных действий». Отрывки из них Толстой переносил на страницы своей повести. Но живой облик «человека Хаджи-Мурата» – то, что прежде всего было ему интересно, – как правило, ускользал от внимания историков, плохо угадывался он и в сочинениях официальных лиц. И потому писатель собирал по крупицам любые сведения о внешности, манерах, особенностях поведения своего героя.
Так, он обратился с письмами к сыну и вдове полковника И. К. Корганова: у него в доме Хаджи-Мурат жил перед своим побегом обратно в горы. «Всякая подробность о его жизни, – объяснял он А. А. Коргановой, – во время пребывания у вас, об его наружности и отношениях к вашему семейству и другим лицам, всякое кажущееся ничтожным обстоятельство, которое сохранилось у вас в памяти, будет для меня очень интересно и ценно». Сын русского полковника и в самом деле сообщил Толстому одну интересную деталь: он вспомнил, как Хаджи-Мурат, видимо из давнего опасения, что его отравят, за столом брал кушанье обязательно из того места, откуда накладывали себе хозяева. Изображая обед у Воронцова-младшего, Толстой упомянул об этой манере необычного гостя, как поступал он и во многих других случаях с другими не менее выразительными, подлинными штрихами.
Показать человека поэтически всегда означало для писателя пролить свет на его внутренний облик, вообразить с полной реальностью его мысли, переживания. В случае с Хаджи-Муратом такая задача была особенно трудной. Толстой вел рассказ о представителе иной культуры, иного жизненного уклада. Конечно, он вспоминал приятелей своей молодости Балту и Садо, может быть, кого-то еще из давних знакомых. Тем не менее таких воспоминаний было ему недостаточно. И Толстой обратился к устному творчеству народов Кавказа. Речь знаменитого воина представилась писателю образной и краткой, она изобиловала многими характерными для горцев оборотами. Как правило, художник не приводил их дословно, какими нашел в книгах, посвященных кавказским обычаям и культуре, а едва заметно изменял, добиваясь естественности и простоты звучания. Горские песни, которыми он восхищался, тоже были очень важны в свете его замысла. Они, казалось Толстому, открывали верную дорогу в душевный мир его героя. Одна из них, подлинная «Песня о Гамзате», которую слышал в повести Хаджи-Мурат, стала источником впечатляющей «внутренней картины» – рассказа о том, что испытывал, думал известный горец ночью накануне своего последнего побега.
Но почему именно судьба Хаджи-Мурата, опального сподвижника Шамиля, так властно увлекла Толстого? В этом есть на первый взгляд какая-то странность, едва ли не причуда всеми признанного гения, тем более занятого столь постоянно и упорно вопросами вселенскими, мировыми. Между тем ничего случайного тут не было. Образ подлинного исторического лица затронул в душе писателя самые глубокие истоки его собственного отношения к миру, истоки всего найденного им вероучения. Замысел повести появился у него внезапно, под воздействием обычного жизненного впечатления. И уже тогда он заключал в себе своеобразную «философию природы». «Вчера иду по передвоенному черноземному пару, – отметил Толстой на страницах дневника 19 июля 1896 года. – Пока глаз окинет, ничего, кроме черной земли, – ни одной зеленой травки. И вот на краю пыльной, серой дороги куст татарина [репья], три отростка; один сломан, и белый, загрязненный цветок висит; другой сломан и забрызган грязью, черный, стебель надломлен и загрязнен; третий отросток торчит вбок, тоже черный от пыли, но все еще жив и в серединке краснеется. Напомнил Хаджи-Мурата. Хочется написать. Отстаивает жизнь до последнего, и один среди всего поля, хоть как-нибудь, да отстоял ее». Спустя месяц Толстому опять вспомнился поразивший его воображение репей. «Все стоит и не сдается, и один торжествует… – написал он на этот раз. – И какое-то чувство бодрости, энергии, силы охватило меня. Так и надо, так и надо».
Короткие дневниковые наброски позднее легли в основу того обширного «стихотворения в прозе», что открывало собой самое поэтическое среди поздних созданий писателя. В них наметился и особый характер поэзии «Хаджи-Мурата». Такой полноты языческого мироощущения у Толстого не было, пожалуй, больше нигде, даже в «Казаках». В повести появилась картина огромного, подобно полевым цветам, с любовью описанным в ее прологе, цветущего, бесконечно богатого мира. И все, кто находились в нем: люди, звери, деревья, травы, – были напоены одним для всех неукротимым чувством бытия. Оно то заявляло о себе видимо, воочию, как это происходило в заключительном рассказе о смерти главного героя, то «осеняло» едва заметно более тихие, «задушевные» эпизоды.
Вот солдаты ночью в дозоре. Над ними дерева (не деревья, а именно «дерева» – Толстой несколько раз повторил это слово). Еще выше звезды, они движутся по небосводу: то видны, а то упрятаны за ветвями, сучьями «дерев». К солдатам выходят горцы, посланные Хаджи-Муратом сообщить, что он готов перейти к русским. Их пошел проводить к начальству молодой солдатик Авдеев. «А какие эти, братец ты мой, гололобые ребята хорошие, – сообщал он своим товарищам, вернувшись обратно. – Ей-богу! <…> Право, совсем как российские. <…> Так разговорились хорошо». Эти солдаты, горцы, «дерева», небесные светила составляли, по мысли художника, единую нравственную вселенную. В ней была, как он полагал, изначально растворена великая любовь, отзывчивость, вечное, неистощимое добро. Раненый репей-татарин привлек его внимание не сам по себе. Он отстоял, казалось Толстому, заключенную в нем частицу божества, общего для всех «закона жизни». И Хаджи-Мурат выглядел в его глазах самым полным, законченным выражением этой природной силы, которая навсегда соединилась в мечтах писателя с понятием о нравственности.
Толстой, конечно, отдавал себе отчет в том, что знаменитый противник русских, а потом их нежданный союзник далеко не во всем отвечал такому представлению о нем. Находя новые и новые подтверждения тому, что Хаджи-Мурат строго исполнял магометанские обряды, что это был во всем правоверный мусульманин, писатель не мог скрыть своего огорчения: всякая религия, кроме его собственной, в то время казалась ему заблуждением. «Как он был бы хорош, если бы не этот обман», – однажды сокрушенно заметил он о Хаджи-Мурате. Художник-реалист, Толстой не хотел жертвовать исторической правдой и многократно упомянул в повести, кто был ее главный герой по вероисповеданию. Тем не менее в поле его зрения постоянно оставалась давняя мечта, которую он так любил в этом персонаже. И он нарисовал образ человека осторожного, знающего себе цену, но, совершенно в духе толстовских понятий, чистого душой, наделенного природной отзывчивостью ко всем людям: соплеменникам и вчерашним врагам. Трудно сказать, насколько Хаджи-Мурат в действительности был таким. Историки не обращали внимания на его душевные качества. Писатель же неизменно «угадывал» в нем отсвет земной, естественной доброты.
Никто из тех, кому пришлось видеть знаменитого горца (разумеется, если они остались живыми после такой встречи), не говорил о том, что у него была добрая улыбка. В лучшем случае сохранились ни к чему не обязывающие воспоминания о вполне миролюбивых отношениях с ним после его перехода к русским. Хаджи-Мурат сдался сыну царского наместника, командиру Куринского полка С. М. Воронцову, с которым до этого несколько дней в глубокой тайне вел переговоры. Свидетелем этой сцены стал В. А. Полторацкий, известный Толстому по временам службы на Кавказе русский офицер, чей отряд был назначен в то утро на рубку леса. «Только что подскакал я к 3-му взводу, – рассказывал он, – как из опушки леса показалось несколько всадников. Впереди всех ехал красивый, статный брюнет, в щегольской, белого сукна черкеске, украшенный дорогим, в золотой оправе, оружием. Умное и энергическое лицо его, с блестящими черными глазами, выражало полное спокойствие и самонадеянность. Приятельски протянув мне руку, он развязно сказал мне на аварском языке приветствие и, вопросительно махнув рукою в сторону князя, вместе со мною направился к нему. Это был сам Хаджи-Мурат». Воспоминания Полторацкого Толстой внимательно прочел, но обрисовал те же события по-своему.