Один зеленый цвет - Джеймс Планкетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поутру Салли увидел почтальон. Он пришел в неурочный час, принес увесистую бандероль. Вернувшись из города, Перселл обнаружил ее на столе. Бандероль была заказная, с английскими марками. Салли с Джозефом очень сокрушались из-за своей оплошности, Перселл же, оправившись от удара, принял случившееся как должное; он понимал, что нечто подобное рано или поздно должно было произойти. Слишком легко давалась им победа. Он наперед знал, как будут развиваться события, когда местные кумушки разнесут эту новость по городу (а он понимал, что они не заставят себя ждать) и отец Салли отправится жаловаться на него отцу Финнегану. В первую голову ему нужно было найти быстрый и надежный способ отправить Салли из города, и с этой задачей он справился как нельзя лучше: спозаранку посадил Салли в специально заказанный автомобиль. Когда он прощался с Салли, поросший лесом взгорок был окутан туманной дымкой, и тут только Перселл заметил, какая тишь кругом, как солнце заливает поля в низине, как звонки птичьи голоса в чистом, свежем утреннем воздухе. Ему захотелось поцеловать Салли в память того - пусть и немногого, - что их связывало, но он постеснялся Джозефа и таксиста. Вместо этого он только пожал Салли руку и попросил писать; всю глупость и бессмысленность своей просьбы он понял лишь поздно вечером, когда в конце дня, потраченного на бесплодные мысли о том, как выйти из переплета, в который он попал, ему доставили письмо отца Финнегана. Содержание письма было ему известно наперед. Священник, видно, был не в курсе событий и, полагая, что Салли все еще находится у Перселла, призывал того не преступать законы божеские и немедленно отослать девушку к родным, а поутру явиться к священнику для беседы; отец Финнеган вынужден выполнить этот тягостный для него долг по требованию столпов города и с благословения всех, без изъятия, отцов и матерей Балликонлана.
Перселл отложил письмо и вскрыл бандероль, из-за которой и разгорелся весь сыр-бор. В ней были партии для оркестра.
- Джозеф, - сказал он. - Завтра первым делом отнеси этот пакет на почту и попроси отослать обратно. Когда вернешься, мы начнем укладывать вещи. Завтра вечером я уеду.
- Уедете, хозяин?
- Да, Джозеф. Ничего другого мне не остается. Такова воля всех, без изъятия, отцов и матерей Балликонлана. Не говоря уж о столпах города.
- Вы же не сделали ничего дурного.
- Выходит, что сделал, Джозеф, сделал, сам того не желая. Мне казалось - мой прямой долг организовать тут хор, чтобы молодым прихожанам было чем заняться на досуге. Но я не заручился поддержкой важных лиц, патриотов и священников, а они не дадут затеять ни одного дела, не убедившись, что план его начертан на бумаге ирландского производства, с шестой заповедью вместо водяного знака. Мерфи, к примеру, считает, что у него монополия на патриотизм. Он чистосердечно верит, что наши предки разгуливали не в штанах, а в юбках и когда не записывали стихами посещавшие их видения {Имеется в виду эшлинг (видение), классический жанр ирландского фольклора.}, играли в гэльский футбол. Эта эрудиция далась ему нелегко. Что станется с ним и его прихвостнями, если народ предпочтет всему этому оперетту и крикет? Он и ему подобные узрят здесь измену национальной идее, ибо кто, как не Мерфи, есть наш национальный идеал? Отец Финнеган полагает, что сумеет привести статистику рождаемости в соответствие со статистикой браков, если будет неусыпно гонять парочки метлой добродетели из-под наших национальных кустов. Любая попытка ему возразить приравнивается к бунту против католической церкви, ибо католицизм начинается и кончается отцом Финнеганом. Каждый священник сам себе папа. А если копнуть поглубже, окажется, что наши парни и девушки не верят ни в того, ни в другого и как нельзя лучше доказывают это своим поведением, стоит им уехать отсюда куда подальше, каковому примеру и я собираюсь последовать. И если уж Гэльская лига и впрямь собирается приохотить любовные парочки к национальному идеалу прямо под кустами, я могу подбросить им девиз: "В юбках парням куда сподручнее". Боюсь только, отцу Финнегану это придется не по вкусу.
Перселл перевел дух и улыбнулся: он говорил, просто чтобы выговориться. В глубине души он был жестоко оскорблен - такого поворота событий он никак не ожидал.
И Джозеф в последний раз приступил к ежевечернему ритуалу. В сгущающихся сумерках он накачивал керосиновую лампу до тех пор, пока на кухне не послышалось ее наводящее дрему гудение, под которое так хорошо думалось, - привычный, незаметный фон их вечеров.
- Я уеду с вами, хозяин, - заявил он.
План уже был готов. Он сложился у Джозефа сам собой, легко и без натуги, пока он накачивал лампу. На Джозефа снизошел покой. Джозеф стоял перед своей гигантской тенью, заполонившей всю стену позади него, и, устремив взгляд в одну точку, обдумывал детали, заячья губа торчала из-под носа наподобие желоба.
- Куда ты поедешь?
- Да я бы поехал погостить к одному человечку. Вот только чемодана нет, вещички положить не во что.
- Возьми один из моих.
- Какой, хозяин?
- Бери любой, какой приглянется. У меня они все как на подбор, один хуже другого. Слава богу, мы с тобой путешествуем налегке.
- На этот раз налегке не выйдет, хозяин.
Перселл пропустил мимо ушей слова Недоумка - тот нередко нес всякую невнятицу. Едва Перселл ушел спать, как Джозеф принялся за дело. Он достал из тайника бомбу, разобрал ее на части и разглядывал каждую деталь по отдельности до тех пор, пока в памяти не всплыли забытые за давностью лет операции, за которыми они проводили ночи напролет в те незапамятные времена, когда он помогал брату, - брат сражался за Новую Ирландию, а ее нельзя было построить, не взорвав ко всем чертям Британскую империю. Потом Джозеф притащил на кухню три чемодана и, решив, что облезлый зеленый с четко выведенными на нем краской загадочными инициалами С. Д. лучше всего подходит для его целей, положил бомбу в него. Наутро, пока он сносил один за другим три чемодана к подножью взгорка, где его поджидал в своей запряженной заморенной лошаденкой полуразвалившейся пролетке Патрик Хеннесси, он успел поставить механизм бомбы на десять часов. По его расчетам, в это время вся шайка в полном сборе будет пировать в гостинице.
- Вот эти два - хозяйские, - втолковывал он Хеннесси. - Их оставишь на вокзале, в зале ожидания внизу.
- Идет, - сказал Хеннесси.
- А вот этот, - сказал Джозеф, - ты уж не в службу, а в дружбу...
- Ладно, - сказал Хеннесси.
- ...по дороге на вокзал завези в гостиницу.
- Это что, кого-нибудь из тех шишек чемодан?
- Да нет, это одного дублинца, он сегодня будет там на обеде. Засунь чемодан в угол за пианино: я его предупредил, что чемодан будет там.
Хеннесси - а он знал толк в увеселениях - сказал:
- Небось фокусник приезжает?
- Он самый, - сказал Джозеф. - Я сегодня спозаранку поднес ему чемодан.
- Вижу, Джозеф, ты времени не теряешь - снова за старый промысел взялся.
- Угу.
Хеннесси доверительно склонился к нему:
- Вот ты мне скажи, этот твой, что там на взгорке...
- Это ты про кого?
- Про кого, про кого? Про учителя, про кого же еще? Так вот, ты мне скажи...
- После скажу... Вечером, пусть только поезд уйдет, и я тебе все выложу, как есть, без утайки... Только смотри чемодан пристрой в точности, как я тебе наказывал...
- Пристрою, не беспокойся... Видал, как сегодня поутру с памятника простыню сдергивали? А уж народу сколько в город понавалило на него посмотреть, помереть мне на этом месте, если вру.
- Им бы на такой случай лучше подальше от города держаться, - окрысился вдруг Джозеф.
Патрик Хеннесси оторопел, лоб у него пошел складками.
- Такого супротивника, как ты, днем с огнем не сыскать, - сказал он и хлестнул лошаденку кнутом.
V
Памятник - мужская фигура, свежевысеченная из камня, - не без угрозы устремлял свое тонкое копье на вполне мирные домишки напротив, подле которых играла в шарики ребятня и дворняга упоенно чесала свое лохматое пузо. Перселл на минуту задержался у памятника. Рядом на скамейке Майкл Ханниган по прозвищу Пережиток (кроме них двоих, взрослых на площади не было) посасывал в свое удовольствие трубочку, греясь под угасающим июльским солнцем.
На улицах, выходящих на площадь, ряд за рядом взвивались в небо флаги, бороздя его своими пестрыми полосами. Перселл шел один, а в вышине над его головой реяли трехцветные знамена, полоскались огромные стяги, грозно возглашавшие: "Не забудем 98 год", "Нация возрождается", "Боже, благослови папу". Сквозь распахнутые окна гостиницы Мерфи лились манящие запахи - шла подготовка к банкету. Издалека, с ярмарочной площади, доносился рев усилителя, изрыгавшего патриотическую музыку. Музыка заставила Перселла еще острее ощутить, как одинок он в этот час и как одинок его путь на станцию в этот вечер - вечер, когда должен был состояться спектакль, вечер его окончательного триумфа. Никто не пришел его проводить. Даже Джозеф исчез, не попрощавшись. И теперь, когда Перселл покинул площадь, чтобы поболтаться по городу час, оставшийся ему до отхода поезда, ощущение одиночества нахлынуло на него с особой силой. Проулки ближе к станции тоже опустели, казалось, равнодушный вечерний покой снизошел и на них. Перселл развалился на зеленой скамейке и, внимая всему вокруг: и засыпающим полям, и жужжанию насекомых, и еле уловимому запаху скотины, повисшему над проулком, - закурил сигарету и снова и снова в мельчайших подробностях стал проворачивать в уме все случившееся, чувствуя себя Лиром, которого покинул даже шут.