Шпион в доме любви. Дельта Венеры - Анаис Нин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты всегда хотела быть актрисой, Сабина. Я счастлив, что ты осуществляешь свое желание. Это утешает меня в твое отсутствие.
Для того, чтобы сделать ему приятное, она начала воссоздавать события последней недели, пока ее не было дома: путешествие в Провинцию, поведение труппы, проблемы с режиссурой, реакцию публики, вечер, когда перегорели предохранители, вечер, когда полетел звук.
В то же самое время ей хотелось поведать ему о том, что произошло в действительности; ей хотелось преклонить голову на его плечо, как на силу хранящую, как на оградительное понимание, связанное отнюдь не с обладанием ею, но с полным ее знанием, включающим в себя всепрощение. Чтобы он судил о ее поступках с той же беспристрастностью и мудростью, с какой подходил к действиям других, чтобы простил ее, как прощал людей незнакомых, исходя из знания их мотивов.
Но больше всего ей нужно было его прощение для того, чтобы заснуть глубоким сном. Она знала, что ждет ее вместо сна: тревожное бдение в ночи. Ибо после того как она восстановила события прошедшей недели ради успокоения Алана, после того как он поцеловал ее с благодарностью и жадностью, накопившейся за время ее отсутствия, и крепко уснул в отрешенности и доверии, Сабина осталась лежать без сна, вспоминая, не закралась ли в ее фантазии та, которая окажется обнаруженной позднее, не выяснится ли, что описание гостиницы в Провинции грешит изъянами, основанными на слухах. Она боялась забыть то, что уже рассказывала о ней, что рассказывала об участниках труппы. Боялась, как бы в один прекрасный день Алан не встретил кого-нибудь из актеров и не узнал, что Сабина никогда с ними не работала.
Наступившая ночь оказалась просто-напросто погруженным во тьму театром, в котором выдуманные сцены приобрели еще большую четкость, нежели при свете дня. Сцены, окруженные со всех сторон тьмой, походили на сцены из сна, преувеличенные, резко очерченные и вместе с тем наполняющие бездну кругами света.
Вне этой комнаты, этой постели была черная пропасть. На день Сабина избежала опасности, и не более того. Другие опасности ждали ее завтра.
Ночью она ломала себе голову над тайной своей отчаянной потребности в доброте. Точно так же, как иные девушки молят о красоте в любовнике, или о здоровье, или о власти, или о поэтичности, она пылко умоляла: пусть он будет добрым.
Откуда в ней возникала такая потребность в доброте? Она что, была калекой? А если бы она вместо этого вышла замуж за человека сильного или человека жестокого?
От одного слова «жестокость» ее сердце начинало биться учащенно. Размеры опасности, которой она избежала, были настолько велики, что она не отваживалась даже себе их представить. Она хотела и добилась доброты. И вот теперь, обретя ее, она рисковала ее потерять на дознании каждый день, каждый час!
Алан спал так безмятежно. Даже во сне он сохранял ясность мимики. Четкий рисунок его носа, рта и подбородка, угловатые линии тела — все было вылеплено из некоего материала честности, который не мог ослабнуть. Даже в мгновения страсти взгляд его не дичал, а волосы не оказывались в беспорядке, как у других. Наслаждение никогда не доводило его до исступления, он никогда не издавал те почти нечеловеческие звуки, которые рождают джунгли первобытной чувственности мужчины.
Не этот ли квиетизм[2] вселял в нее веру? Он не лгал. Он мог рассказать Сабине о том, что чувствовал и над чем размышлял. На мысли о признании, о доверии к нему она почти заснула, когда из мрака явственно возник образ Алана, и он все рыдал, рыдал отчаянно, как после смерти отца. Это видение разбудило ее, наполнив ужасом и чувством сострадания, и она снова сказала себе: я всегда должна быть начеку, чтобы защитить его счастье, всегда должна быть бдительна, чтобы защитить моего ангела-хранителя…
В темноте она полностью воскресила в памяти восемь дней, проведенных в Провинции.
В поисках дома О’Нила она забрела в дюны и потеряла дорогу. На солнце песчаные дюны были настолько белыми, настолько безупречными, что она ощутила себя первым человеком на вершине ледника.
Море пенилось у его подножья, словно пытаясь затянуть песок обратно в пучину, всякий раз всего лишь отодвигая его, чтобы затем вернуть во время прилива в форме геологических рисунков, статическое море кристаллизованных волн песка.
Там она остановилась и сняла купальник, собираясь позагорать. Облачка песка поднимались ветром и рассыпались по ее коже, как муслин[3]. Интересно, размышляла она, если я полежу здесь подольше, меня ведь наверняка засыпет, и тогда я исчезну в естественной могиле. Неподвижность всегда рождала в ее сознании этот образ, образ смерти, заставлявший ее вставать и искать активности. Отдых напоминал ей смерть.
Однако здесь, в это мгновение тепла и света, обратившись лицом к небу, ощущая страстно ластящееся к ногам море, она не боялась образа смерти. Она тихо лежала, наблюдая за тем, как ветер разбрасывает песчаные рисунки. Она испытала минутное беспокойство, вызванное тревогой и желанием. Однажды счастье было определено как отсутствие желаний. Тогда что же переживала она, если оно было противоположностью желания?
Она была благодарна, загипнотизированная успокаивающим блеском солнца и неизлечимой неугомонностью моря, потому что нервы ее не вибрировали, не сокращались и не спугивали этого мгновения отдыха.
И тут она услышала песню. Это была не обычная песенка, которую мог напевать кто угодно, прогуливаясь по пляжу. Пел мощный, поставленный голос, привыкший к огромным залам и скоплениям народа. Ни песок, ни ветер, ни море, ни сам космос не могли его превозмочь. Он летел уверенно, бросая вызов им всем, живой гимн, равносильный стихиям.
Тело появившегося вслед за песней человека совершенно соответствовало его голосу, как идеальный футляр — инструменту. У него была сильная шея, большая голова с высокими надбровными дугами, широкие плечи и длинные ноги. Полнозвучное вместилище голосовых связок, с хорошим резонатором, подумала Сабина, не шевелясь и надеясь на то, что он пройдет мимо, не заметив ее и не прервав песни из «Тристана и Изольды».
Песня продолжалась, Сабина ощутила себя в Черном Лесу из немецких сказок, которые с таким упоением читала в детстве. Гигантские деревья, замки, всадники — все лишено пропорции в глазах ребенка.
Песня воспаряла, разбухала, вбирая в себя весь шум моря и золотую суматоху солнечного карнавала, соперничала с ветром и выбрасывала свои самые высокие ноты в космос, словно мост, сотканный из пышной радуги. А потом чары спали.
Он увидел Сабину.
Он замешкался.
Молчание ее было таким же красноречивым, как его песня, ее неподвижность, в которой выражалась ее сущность, была сродни его голосу.
(Позже он признался ей: «Если бы ты тогда заговорила, я бы прошел мимо. Ты обладаешь талантом давать всему высказываться за тебя. Я подошел к тебе потому, что ты молчала».)
Она позволила ему продолжать грезить.
Она наблюдала, как он свободно и легко поднимается, улыбаясь, по песчаной дюне. Его глаза переняли свой цвет у моря. Мгновение назад она видела море как миллион бриллиантовых глаз, а теперь их было только два, они были еще синее, еще холоднее, и они приближались к ней. Если бы море, песок и солнце задумали создать мужчину, олицетворяющего радость вечера, они бы сотворили именно такого.
Он стоял перед ней, загораживая солнце, и по-прежнему улыбался ее попыткам прикрыться. Молчание услужливо заменяло им диалог.
— Здесь «Тристан и Изольда» прозвучали еще прекраснее, чем в опере, — сказала она. И спокойно надела купальник и ожерелье, словно то был финал представления его голоса и ее тела.
Он сел рядом.
— Есть только одно место на свете, где она звучит еще лучше. В самом Черном Лесу, где песня была рождена.
По акценту она поняла, что он из тех мест и что физическое сходство с вагнеровским героем не случайно.
— Я частенько ее там пел. Там живет эхо, и у меня возникало ощущение, будто песня сохраняется в скрытых источниках и через много лет после того, как не станет меня, она снова взовьется ввысь.
Казалось, Сабина прислушивается к эху его песни и его описания того места, где есть память, где само прошлое — как многоголосое эхо, хранящее опыт; тогда как здесь существовал великий порядок избавляться от воспоминаний и жить только настоящим, словно память — не более, чем обременительный багаж. Именно это он и имел в виду, и Сабина поняла его.
Потом движение прилива увлекло ее, и она нетерпеливо сказала:
— Идемте гулять.
— Я хочу пить, — сознался он. — Давайте вернемся к моим вещам. Я оставил там сумку с апельсинами.
Они спустились по песчаным дюнам, скользя так, словно это была снежная гора, а они — лыжники. Пошли по влажному песку.