Дворянин великого князя - Роберт Святополк-Мирский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1 Польский герб.
а тебя даже на собрания этой смехотворной Рады не зовут! Я не буду говорить о тебе, Ольшанский, — ты, с твоими безграничными мужеством и отвагой, ставящими тебя в один ряд с великими воинами древности, лишен возможности проявить себя в достойном ратном деле, которое принесло бы неувядающую славу нашей земле! Я не буду говорить о тебе, Вельский, — твой светлый разум, твой великий дар политика, наконец, твое знатное происхождение дают тебе все права стоять рядом с государем и мудрыми дальновидными советами помогать ему нести тяжкое бремя скипетра и державы, А что вместо этого? Ты губишь свои таланты в глухой деревушке, всеми позабытый, обиженный и ограбленный — кем? — своим младшим братом — предателем, Иудой — жалким прислужником жалкого короля! И уж совсем умолчу я о себе, братья! Я — Великий князь Новгородский, Великий князь Киевский, князь Слуцкий, князь Копыльский, в бессильной ярости должен был смотреть, как этот ничтожный король позволил московскому Ивану отнять у меня мою отчину — Великий Новгород, как он, попирая все древние обычаи, подло наложил свою грязную лапу на мою родную Киевскую землю — и теперь я, подобно жалкому изгнаннику, вынужден жить вдали от любимой отчизны!!!
Олелькович отвернулся и отер слезу широким рукавом.
Минута прошла в полной тишине.
И вдруг где-то далеко в лесу едва слышно протрубил рог.
Олелькович вскинул голову, глаза его сверкнули.
— Братья! Я позвал вас, доблестных рыцарей, гордость нашей земли, чтобы покаяться в грехе перед родиной, который я принял на себя, присягнув королю Казимиру. Но Господь наш велик и милосерден — он снял пелену с моих очей и наставил меня на путь истинный. Чаша терпения моего истощилась, кротость души моей исчерпалась! Гнев и ненависть горят в моем сердце! Здесь перед вами я слагаю "с себя прежнюю клятву и приношу новую!
Михаил сорвал с шеи золотой православный крестик и горячо поцеловал его.
— Клянусь вам, братья, что отныне я встаю на борьбу за наши попранные вольности, за нашу поруганную свободу, за нашу родную землю, за нашу истинную святую веру православную и буду бороться до тех пор, пока не займу престола, который принадлежит мне по праву наследования славному прапрадеду моему Великому князю Гедимину! И когда литовская корона будет возложена на мою голову, склонившуюся сейчас перед вами, клянусь, что кончатся все беды и горе сти Великого княжества Литовского, а лучшие его рыцари получат все исконные права, отнятые ныне чужеземцами!
Олелькович торжественно опустился на колени и протянул руки к небу.
— О, мои великие предки! — воскликнул он голосом, прерывающимся от волнения. — Знаю, вы видите меня в эту минуту! Великий Гедимин, славный Ольгерд, мудрый Олелько — я слышу ваш зов!
Смотрите на меня! Вот я иду!
И снова уже где-то ближе затрубил рог.
Олелькович горячо молился, беззвучно шевеля губами, потом встал и принял смиренно-величественную позу.
Все молчали.
Князь Федор Вельский понял, что наступила решающая минута.
Он быстро поднялся и, опустившись перед Михайлушкой на одно колено, твердым уверенным голосом произнес:
— Государь и брат мой, Михайло Олелькович!
Клянусь, не жалея сил и крови, сделать все, чтобы помочь тебе занять престол во славу памяти наших предков, во славу величия и могущества державы нашей Литовской, во славу веры нашей греческой!
Олелькович поднял брата с колен и крепко обнял его.
Тогда Ольшанский, потрясенный и озаренный предвкушением грядущих опасностей; поднял голову.
— Клянусь и я! — прошептал он, крепко сжав бледные губы, и застыл как изваяние.
Олелькович торжественно поцеловал Ивана и направился к Глинскому, чтобы принять его клятву.
Глинский молчал.
Все повернулись к нему.
Он спокойно и задумчиво посмотрел в глаза каждому по очереди и негромко произнес:
— Князья! Многое из того, что сказал тут Олелькович, — правда, и его слова тронули меня.
Мой прапрадед Мамай тоже был славным воином
и великим ханом татарским. А вот сын его — Мансур-Кият не любил войны и хотел жить со всеми в мире. Его тянула земля, и он остался на ней. С тех пор наша родина — Литовское княжество. Я тоже люблю землю. Люблю растить на ней хлеб своими руками, хотя и саблю эти руки умеют держать крепко. Когда мой дед Лекса крестился в Киеве и наречен был Александром Глинским, он принес Богу святую клятву в том, что и сам, и все его потомки верой и правдой будут служить короне, которая дала им новую отчизну. Я готов голову сложить за землю, которая кормит меня, но я не подниму руки на корону. Она для меня священна. И если эта корона окажется на твоей голове, Олелькович, я буду служить ей так же верно и не изменю тебе, как не изменю сейчас королю Казимиру. Мой долг раскрыть королю ваши замыслы. Но я понимаю и уважаю высказанные здесь взгляды и чувства. Нарушение долга — тяжкий грех, но это еще не нарушение клятвы. Я не предам вас, и все, что я здесь слышал, умрет вместе со мной; Но я не пойду с вами и ни едиными делом не помогу вам. Это мое твердое слово, князья!
Он взял одну из прислоненных к дереву рогатин и, протянув ее Олельковичу, сказал, обращаясь ко всем:
— Теперь позвольте мне уйти или убейте меня.
И в третий раз протрубил рог. Гулко, протяжно, где-то совсем недалеко.
Олелькович медленно взял рогатину и, как бы взвешивая ее на руке, подбросил несколько раз, в упор глядя на Глинского. Князь Лев стоял, прижавшись спиной кмогучему стволу древнего дуба, смело и прямо глядя перед собой.
Лицо Олельковича начало докрываться пятнами.
Вельский выступил вперед.
— Михайлушка, — сказал он мягко. — Князь Глинский благородный и честный человек. Будем же уважать его взгляды, как он уважает наши. Я думаю, он может с честью уйти — мы полагаемся на его слово.
Олелькович колебался, сжимая окованное серебром древко рогатины.
Из чащи едва слышно донесся звук трещотки.
^Охота началась, — восхищенно прошептал Ольшанский.Олелькович опустил рогатину.
— Раз Федор говорит, значит, так оно и есть, —сквозь зубы произнес он и вдруг странная усмешка скользнула по его лицу. — Послушайте! — горячо воскликнул он. — Ольшанский только что произнес слова, которые натолкнули меня на великую мысль! Да-да! Верно!!
Он вспыхнул каким-то внутренним возбужде-нп&л и быстро заговорил, отчеканивая слова.-
— Разве мы не верные подданные? Разве мы не любим нашего короля?! Мы его очень, очень любим! Да-да, братья, мы устроим ему праздник! Любимое королевское развлечение! Слышите —
Большая короледская охота на зубраГ
Олеяькович лихорадочно бросался от Вельского к Ольшанскому, от Ольшанского к Вельскому и резко, яростно, жестко швырял в них пригоршни слов* жгучих, как раскаленный песок.
— Все произойдет здесь. Да-да именно здесь, на этом самом месте! Представьте себе: король в гостях у русских князей! Какая радость на наших лицах! Мы принимаем короля! Нет — всю королевскую семью! Вон там, поодаль, будет шатер старой королевы, мы непременно должны пригласить и ее! „А вот тут будут сидеть королевичи — все до единого! Никого не забудем —- мальчики должны учиться искусству охоты на крупного зверя у настоящих охотников — у нас, братья, у нас! А король… О-о-о! Разумеется, сам король тоже здесь! А вокруг него — мы! Вот, к примеру, совсем как сейчас вокруг Глинского. Да-да, верно, там, у дуба,он и будет стоять… Чу! Слышите! Собаки лают!
Скоро зубр будет здесь! Все смотрят туда… Все ждут зубра…
И вдруг действительно из леса донесся приглушенный лай огромной своры и неясный глухой треск. Но никто не слышал этого, никто не смот-рел в ту сторону. Все как завороженные застыли на месте, не сводя глаз с Олельковича.
И в эту минуту князь Федор Вельский окаменел^ потрясенный совершенно неожиданным чудовищным поворотом событий. Да, это он, Федор, составил Михаилу план его речи и принудил его выучить назубок основные фрагменты, но то, что говорил сейчас Олелькович,было жутким плодом его собственного воображения, должно быть, разбуженного внезапно после долгой спячки. Куда девался прежний Михайлушка — благодушный весельчак, пусть грубый, пусть глуповатый, пусть иногда жестокий, но всегда ухмыляющийся добродушной полупьяной усмешкой? Сейчас по лесной поляне, сжимая в руке сверкающую лезвием рогатину, метался свирепый безумец с налитыми кровью глазами. Он с циничной отчетливостью доводил до естественного завершения тайные недосказанные* недовыраженные мысли самого Федора, и Федор ужаснудая, увидев перед собой живое и кровавое обличие этих мыслей.
Олелькович остановился перед бледным, но невозмутимым Глинским и, склонив голову набок, продолжал, медленно поднимая рогатину: