Хороший Сталин - Виктор Ерофеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, давай!
Мы выпили, и я окончательно протрезвел. Мы жили с А.К. в одном мидовском кооперативе на Ленинском. Я не был с ним знаком. Он встречал меня у подъезда, возвращаясь с работы. Несмотря на мою антисоветскую деятельность, о которой знал весь дом, вид у меня был мирный. Я гулял со своим сыном, который в то время стал таким же заядлым велосипедистом на трех колесах, как и я в своем детстве. В тот вечер, когда он вернулся с работы, зная, что будет со мною в ближайшие дни, я окликнул его у лифта:
— Подождите.
Велосипед — в одной руке. Олега держу другой. Вид нелепый.
— Спасибо. Мне восьмой.
Он знал. Лифт пошел вверх. А.К. мучительно думал: надо сказать. Чтобы парень не сделал какую-нибудь глупость, не оказал им сопротивления. А вдруг у него есть оружие? Все будет небольно и недолго — только одну ночь. Дальше — самолет, снимут наручники, накормят завтраком, Франкфурт, свобода, новая жизнь. А то еще выбросится из окна? Мало ли что может случиться при задержании. Лифт остановился на восьмом этаже.
— До свидания, — вежливо улыбнулся я и потянул за собой Олега. Велосипед застрял в двери. Я дернул его на себя. — Черт!
А.К. кивнул. Я вышел.
— Извини.
— Ничего.
За окном орали попугаи. Обезьяны бегали по перилам балкона.
— Не представляешь себе, как я мучился… Я видел тебя и никак не мог понять, почему ты все еще здесь, почему тебя не высылают…
— Саша, выпьем, — сказал я, чувствуя, что надрался.
<>Предателю своего класса, мне в КГБ заочно присвоили кличку Воланд — что ж, спасибо им задним числом. Мои тогдашние беды — ерунда по сравнению с муками, которые выпали на долю Анатолия Марченко или Сахарова. Меня не били в лагерях, насильственно не кормили при голодовке. Но сущность общества, в котором я жил, моральную ткань людей, подлость и трусость одних, благородство других я понял в «метропольский» год так, как бы не понял за полжизни. «Я уже не говорю о рассказах, например, Ерофеева, — писал в газете довольно либеральный писатель Григорий Бакланов, ставший впоследствии другом перестройки, — которые вообще не имеют никакого отношения к литературе». Неужели маститый писатель не понимал, что подобные высказывания повлекут за собой свирепые оргвыводы? Начались репрессии, бившие почти по всем авторам «Метрополя»: запрещали книги (уже вышедшие не выдавались в библиотеках), спектакли, выгоняли с работы. Мое личное дело научного сотрудника ИМЛИ сначала арестовало КГБ (ужас на лице кадровички с кудряшками), потом меня оттуда тоже выгнали. Ненадолго; восстановили, решив, видимо, не превращать меня в тунеядца. Шепнули на улице: «Приходи в Институт», я пришел, меня понизили в должности, запретили заниматься французской литературой, сотрудники смотрели на меня издалека, впрочем, некоторые сочувственно здоровались, даже общались — отправили сначала в референтуру, а потом в особую ссылку — заниматься канадской литературой.
Через некоторое время после разгрома «Метрополя» меня вызвал к себе директор ИМЛИ. Хмуро сказал, что мне оказывается честь участвовать в создании многотомной истории мировой литературы в качестве автора канадских глав. «Отнеситесь к этому серьезно». Я поблагодарил и вышел. Мне нужно было начинать с нуля. Я пошел в Иностранную библиотеку. Там — ничего. Я хотел было сходить в канадское посольство, но меня предупредили, чтобы я это не делал. Шло время. Я понимал, что если к сроку не сдам главу о началах канадской литературы, меня снова выгонят из ИМЛИ, но на этот раз по делу, за профнепригодность. До обсуждения моей работы на отделе оставалось две недели — у меня ничего не сделано. Я снова пошел в Иностранку, взял с полки канадскую энциклопедию. О литературе там были крохи: перечисление имен с датами жизни и смерти. Я в отчаянии переписал все это в тетрадь. Никакой картины не складывалось. Придя домой, я признал свое поражение. После этого я взял пишущую машинку (уже не Эрику) и стал писать, «фламбуаянтно» сочиняя биографии канадских писателей, их полемику между собой, ядовитые критические рецензии, религиозные распри, борьбу за становление национальной литературы, а главное, сюжеты романов. Я придумывал их, один за другим, сочинял характеры героев. Сюжеты в закамуфлированной форме вращались вокруг истории с «Метрополем», переплетаемой любовными интригами. Распечатав свой научный труд в четырех экземплярах, я раздал рукопись ученым коллегам на отзыв и стал ждать обсуждения. На него позвали единственного специалиста по канадской литературе в СССР, некую университетскую даму.
На обсуждении меня ждал сюрприз. Коллеги-филологи объявили мне, что, признаться, не ожидали от канадской литературы такой яркости, выразительности, многожанровости. Дама подтвердила мою компетентность, сделав несколько ценных указаний. С тех пор я придумал всю канадскую литературу от начала до конца. Ни слова правды. Ее напечатали в академическом издании. Я ощутил себя Сталиным канадской литературы, создавшего литературно-историческую фикцию. Это меня в конечном счете увлекло. Это было мое возмездие — кому? чему? Скорее самому литературоведению. История любой литературы — фикция, поскольку литература, если о ней вообще можно говорить как о предмете, существует за рамками не только истории, но и правдоподобия. В 1994 году в Торонто, на писательском фестивале, в театре, набитом битком (в тот же вечер выступал Бродский), я публично покаялся перед канадцами. Канадцы взвыли от радости, требуя подробностей. Я чистосердечно признался, что уже не помню не только вымысла, но и реальных фамилий. Эта амнезия показалась мне венцом мистификации.
<>Но главной жертвой «Метрополя» стал мой отец. Поздним январским вечером в их резиденции в Вене, когда, по своему обыкновению, мама читала перед сном, полулежа в постели, в спальню вошел отец, протянул свежий номер французской газеты «Монд», сказал хрипловато:
— Прочти. Тут есть что-то интересное для тебя.
Она прочитала и обмерла. Московский корреспондент газеты Даниэль Верне сообщал о разворачивающемся скандале с «Метрополем»:
«La suite dépend de l'Union des écrivains, — заканчивалась статья. — Passera-t-elle l'éponge sur une petite incartade, ou choisira-t-elle le scandale en prenant les sanctions contre des écrivains dont le seul tort est de vouloir publier ce qu'ils écrivent?»[17]
— Нас отзовут? — Мама подняла глаза на отца, присевшего на край кровати.
— Все может быть, — кивнул отец. — Но операцию тебе лучше сделать здесь.
У мамы врачи подозревали рак груди.
«Я вам тут и советская власть, и товарищ Сталин», — сказал как-то один советский посол своим подчиненным, и это вот стало символом советской дипломатии. Видел ли я своего отца ненавистным «товарищем Сталиным»? Задумал ли я «Метрополь» с тем, чтобы через скандал на весь мир докричаться до него, объяснить ему его политическую неправоту, неправомочность при всем его посольском шике, великолепных жестах, той зависимости, в которой находились от него многочисленные сотрудники, шоферы, челядь, видеть во мне случайного «писаку»? Как при большом скандале в доме идут в дело чернильница, вазы, сервизы, бросался ли я в него своими талантливыми, известными на весь мир друзьями, собственным интеллектуальным багажом, наконец, текстами своих рассказов, которые бы иначе он никогда не прочел? Все это остается за гранью сознания, но моя «бомба» разорвалась в его руках.
Всего только за две недели до того, как Рей Бенсон унес с собой экземпляр альманаха, родители были в Москве на новогодних каникулах. Мы встретили Новый год устрицами и французским шампанским. Было весело, о политике мы не спорили (это могло бы родителей насторожить). О том, что у нее, возможно, рак груди, мама умолчала. Я ничего не сказал о своей конспиративной деятельности. Я понимал, что родители не одобрят ее; с другой стороны, я наивно рассчитывал на победу. Теперь, когда опубликованы секретные документы КГБ о «Метрополе», воспоминания наших противников, видно, что их мнения разделились, и были, наверное, те (тогдашний начальник пятого управления КГБ СССР Бобков, мемуары 1995 года: «Мы просили не разжигать страсти и издать этот сборник» — ему можно верить?), кто хотел опубликовать «Метрополь» в Советском Союзе, то есть фактически снять монополию на социалистический реализм. Возможно, нам не хватило еще двух-трех громких имен (тех же Окуджавы и Трифонова), чтобы победить. Но шансы на победу, как мне тогда казалось, были — и я не хотел вовлекать в историю своих родителей. Их вовлекла другая сторона. КГБ справедливо решил, что мой отец — мое слабое место, и они ударили по нему.
<>Последний раз в своей жизни я встречал отца по законам советского VIP. Присланный за мной из МИДа черный лимузин отвез меня в международный аэропорт Шереметьево. Последний раз, поднимая шлагбаум для проезда на взлетное поле, солдат отдал мне честь, просто за то, что я существую. Машина подрулила к бело-синему лайнеру Аэрофлота ТУ-154, прибывшему из Вены. Я поднялся по трапу, прошел в салон первого класса с каракулевой шапкой в руке для отца — зима в тот год была действительно очень морозной. Отец поцеловал меня, пахнув коньяком, надел шапку и, спускаясь по трапу, сказал: