Воспоминания Адриана - Маргерит Юрсенар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Болезнь обнажила все самые худшие стороны этой черствой и непостоянной натуры; его навестила жена, и это свидание, как всегда, закончилось тем, что они наговорили друг другу много обидных слов. Больше она не появлялась. Луцию привели сына, прелестного мальчика семи лет, беззубого и смешливого; отец встретил его равнодушно. Он с жадностью расспрашивал о политических новостях в Риме, но интересовался ими как игрок, а отнюдь не как государственный деятель. Однако его легкомыслие было по-прежнему формой мужества; к вечеру он словно пробуждался после целого дня оцепенения или страданий, чтобы безоглядно отдаться беседе, и делал это с таким же искрящимся блеском, как и прежде; едва завидев врача, он заставлял свое исхудавшее тело приподниматься. Он до конца оставался принцем из золота и слоновой кости.
Вечерами, не в силах уснуть, я располагался в комнате больного; Целер, который недолюбливал Луция, но был слишком верен мне и с заботливостью относился ко всем, кто мне дорог, соглашался подежурить рядом со мной у постели Луция, откуда слышалось хриплое дыхание. Меня охватывала горечь, глубокая, точно море, – Луций никогда меня по-настоящему не любил; наши отношения очень скоро превратились в отношения расточительного сына и покладистого отца; его жизнь прошла без крупных проектов, без серьезных мыслей, без глубоких страстей; он растратил свои годы так же бездумно, как транжир не глядя расшвыривает золотые монеты. Я избрал своей опорой шаткую стену; я с гневом думал сейчас об огромных суммах, истраченных на усыновление Луция, о трехстах миллионах сестерциев, розданных солдатам. Мой печальный жребий был в известном смысле делом моих собственных рук: я удовлетворил свое давнее желание дать Луцию все, что только было в моих силах; правда, надо признать, что государство от этого не пострадало и сделанный мною выбор не нанес урона моей чести. В глубине души я даже боялся, что Луцию станет лучше; протяни он еще несколько лет, и я не смогу уже передать власть этой тени. Луций никогда не задавал вопросов, но словно читал мои мысли; его глаза тоскливо следили за каждым моим движением; я вторично сделал его консулом; он тревожился, что не сможет выполнять свои обязанности; страх не угодить мне усугублял его болезнь. Tu Marcellus eris… (Быть Марцеллом тебе)* Я повторял стихи Вергилия, посвященные племяннику Августа, тоже обрученному с императорской властью, но смерть остановила его на пути к ней. Manibus date lilia plenis… Purpureos spargam flores…180 (О, дайте полные руки/ Лилий вы мне… Я чветов разбросаю алых… (лат.) (Вергилий. «Энеида», книга шестая.) – Перевод А. Фета.)) Любитель цветов мог получить от меня лишь еще несколько бесполезных погребальных букетов.
Луций счел, что ему лучше; он захотел воротиться в Рим. Врачи, которые расходились во мнениях лишь в вопросе, сколько времени Луцию еще остается жить, посоветовали мне не противоречить ему. Делая по пути частые остановки, я перевез его на Виллу. Его представление Сенату в качестве наследника императорской власти я предполагал осуществить сразу после Нового года; обычай требовал, чтобы Луций обратился ко мне с ответной благодарственной речью; этот крохотный образчик красноречия был предметом его забот уже несколько месяцев; мы вместе продумали и отшлифовали наиболее трудные места. Работал он над этой речью и в утро январских календ; внезапно у него хлынула горлом кровь, голова закружилась, Луций прислонился к спинке стула и закрыл глаза. Смерть для этого легкомысленного существа оказалась лишь погружением в забытье. Был день Нового года; чтобы не прерывать публичных торжеств и увеселений, я позаботился о том, чтобы весть о кончине Луция не получила огласки; о ней было официально объявлено только на следующий день. Он был без пышных церемоний похоронен в садах, принадлежавших его семье. Накануне похорон Сенат прислал ко мне делегацию, поручив ей выразить мне соболезнования; было предложено также оказать Луцию почести, какие оказывают божеству; он имел на них право как приемный сын императора. Но я отказался: все это и без того уже слишком дорого обошлось государству. Я ограничился тем, что велел соорудить в честь Луция несколько траурных святилищ и воздвигнуть несколько статуй в местах, где ему доводилось жить; нет, бедный Луций не был богом.
Теперь нельзя было терять ни минуты. Впрочем, у меня было время как следует все обдумать, пока я сидел у постели больного, и я принял решение. Я приметил в Сенате некоего Антонина, человека лет пятидесяти, из провинциальной семьи; он находился в отдаленном родстве с семейством Плотины. Антонин поразил меня почтительной и в то же время нежной заботливостью, с какой он относился к своему тестю, немощному старику, сидевшему в Сенате с ним рядом; я перечитал его послужной список; этот добропорядочный человек на всех постах, какие он занимал, проявил себя безупречно. И мой выбор пал на него. Чем чаще я виделся с Антонином, тем глубже становилось мое к нему уважение. Этот простой человек обладал достоинством, над которым я до сих пор мало задумывался, даже тогда, когда сам его обнаруживал: добротой. Он был не свободен от мелких недостатков, свойственных мудрецам: его ум, поглощенный выполнением каждодневных задач, был занят не столько будущим, сколько настоящим; его знание жизни ограничивали сами его достоинства – все его путешествия свелись к нескольким официальным миссиям, выполненным, кстати сказать, превосходно. С искусствами он был мало знаком и на любые нововведения шел неохотно. Провинции, например, никогда не будут представлять для него ту неисчерпаемую сокровищницу возможностей прогресса, какой они не переставали быть для меня; он станет скорее продолжать, нежели расширять начатое мною дело, но будет продолжать его хорошо; государство получит в его лице честного слугу и хорошего хозяина.
Однако отрезок времени, отпущенный одному поколению, представлялся мне недостаточным для того, чтобы обеспечить безопасность целого мира; я стремился протянуть по возможности дальше эту мудрую цепочку приемных сыновей, подготовить для императорской власти лишнюю подставу на дороге времен. Каждый раз, возвращаясь в Рим, я не забывал навестить моих старых друзей Веров, как и я, испанцев, – одно из самых достойных семейств среди высших судейских чиновников. Я знал тебя с колыбели, маленький Анний Вер, ныне благодаря мне получивший имя Марка Аврелия. В один из самых солнечных периодов моей жизни, в эпоху, которая отмечена сооружением Пантеона, я из дружеского расположения к твоей семье устроил твое избрание в Священную коллегию Арвальских братьев, которую возглавляет император и которая ревностно поддерживает древние обычаи нашей римской религии; я держал тебя за руку во время жертвоприношения, которое состоялось в тот год на берегу Тибра; с ласковым любопытством я смотрел на тебя, пятилетнего мальчугана, испуганного визгом жертвенной свиньи, но изо всех сил старавшегося подражать исполненному достоинства поведению взрослых. Я всерьез занимался воспитанием не по возрасту рассудительного малыша; я помогал твоему отцу выбрать для тебя наилучших учителей. Вер, Вериссим* (Эти имена означают по-латыни: Правдивый, Правдивейший) – я играл твоим именем; пожалуй, ты был единственным ни разу не солгавшим мне существом. Я видел, с каким увлечением читаешь ты сочинения философов, как ты одеваешься в грубошерстную ткань, спишь на жесткой постели, подвергаешь свое еще не окрепшее тело тяжким испытаниям стоиков. Во всем этом есть, безусловно, некоторая чрезмерность, но в семнадцать лет чрезмерность – еще достоинство. Иногда я спрашиваю себя, на какой риф налетит и пойдет ко дну эта мудрость, ибо ко дну она идет всегда – будет ли это супруга, или чрезмерно любимый сын, или одна из тех случайных ловушек, в которые попадают чистые и совестливые души; а возможно, это будет просто возраст, болезнь, усталость и та утрата иллюзий, которая говорит нам, что если в мире все тщетно, то тщетна и добродетель… Я пытаюсь представить на месте твоего простодушного юношеского лица лицо усталого старца. Я чувствую, какая нежность, а быть может, и слабость таится за твоей благовоспитанной твердостью; я угадываю в тебе присутствие некоего таланта, который вовсе не обязательно окажется талантом государственного деятеля; тем не менее мир заметно улучшится, если этот талант соединится когда-нибудь с верховной властью. Я сделал все необходимое для того, чтобы ты был усыновлен Антонином; под новым именем, которое в один прекрасный день появится в списке императоров, ты станешь моим внуком. Я надеюсь подарить людям единственную возможность осуществить мечту Платона – дать им увидеть, что над ними властвует философ с непорочным сердцем. Ты с отвращением принял выпавшие тебе на долю почести; твое положение обязывает жить во дворце; Тибур, место, в котором я собрал все, что есть нежного и сладостного в жизни, смущает твою юную добродетель; я вижу, как ты степенно бродишь по увитым розами аллеям, и с улыбкой замечаю, как тебя охватывает волнение при встрече с прекрасными обнаженными статуями, как застываешь ты в нерешительности, не зная, кому отдать предпочтение, Веронике или Теодоре, и поспешно отказываешься от обеих в пользу сурового воздержания, которое, однако, есть чистейший фантом. Ты не скрыл от меня своего меланхолического презрения ко всей этой недолговечной пышности, к придворной суете, от которой после моей смерти не останется и следа. Ты не любишь меня; твоя сыновняя привязанность будет принадлежать скорее Антонину; ты угадываешь во мне ту мудрость, которая враждебна всему, чему учат тебя твои наставники; в моем доверии к тебе ты видишь нечто противоположное привычной тебе строгости нравов, тогда как оба эти отношения к жизни не исключают друг друга. Ну что ж, я ведь не требую, чтобы ты меня понимал. На свете есть разные формы мудрости, и все они необходимы для человечества; и даже неплохо, если они чередуются.