Ожидание - Владимир Варшавский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Il est bien, се petit lieuntenant boche,[127] — сказал невольно им любуясь, кто-то из французов.
Отчаявшись нас сосчитать, унтер отвел нас в пустой свинарник: большое помещение, разделенное бетонными перегородками на маленькие загончики. Мне все теперь было безразлично и все-таки я содрогнулся, когда, сев на каменный пол, с отвращением прислонился спиной к стене, на поларшина от земли черной от многолетнего, въевшегося в цемент свиного помета. В открытых дверях, спиной к нам, на приступке сидел, поставив карабин между колен, грузный немец, с шеей, покрытой рыжими веснушками. Через его плечо я видел, как другие немцы, согнувшись, перебегали под стенкой сарая на противоположной стороне двора. Я не чувствовал к ним никакого любопытства. Это была даже не ненависть, а полная отчужденность, нежелание их видеть, знать, находиться с ними в одном мире, участвовать в их жизни хотя бы только свидетелем.
Казалось, бой удалялся. Удары орудий и панцер-фаустов слышались теперь реже и глуше. Я больше уже ни на что не надеялся и, чувствуя тяжелую усталость, сидел, закрыв глаза. И вдруг я услышал, как за перегородкой кто-то из французов со спокойной уверенностью сказал:
— Ну нет, теперь мы у немцев долго не останемся. Русские нас опять отобьют.
С моего места не было видно говорившего, а встать и посмотреть за перегородку у меня не хватало энергии. Судя по хриплому простонародному звуку голоса — верно крестьянин или рабочий.
— Почему ты думаешь, что русские нас опять отобьют? — спросил другой голос.
— А мне по дороге маленький немец сказал, что их дивизия окружена и они не надеются пробиться, — все с той же уверенностью отвечал первый голос.
«Ах, вот оно что, — подумал я, вдруг с радостью чувствуя, что все еще хорошо будет. — Немцы вовсе не победили, наоборот, для них все кончено. Как всегда, я слишком рано поддался отчаянию». Не вытерпев, я привстал и заглянул в соседний загончик. Это был Виньон, Виничка, как таинственно, на русский лад, прозвали его товарищи.
Виничка действительно был крестьянин, лет сорока, такой же маленький, как Бернар, по-бабьи обвязанный платком: у него была флегмона на шее. К его морковно-красному лицу был приделан довольно длинный, простой как у деревянных игрушек, нос. Блестящие бусинки глаз смотрели со звериной остротой, но вместе с тем удивительно добродушно. Я знал, за пять лет плена он не научился по-немецки, но я не сомневался, что он правильно понял маленького унтера. Такие, как он, не говоря ни на каких языках, кроме деревенского французского, непостижимым образом умели объясняться с людьми всех национальностей.
К вечеру пальба совсем утихла. Нас вывели во двор и опять построили по четыре в ряд. Маленький унтер и еще один немец снова принялись нас пересчитывать, и снова у них получились разные числа. Потом пришел фельдфебель и что-то сказал маленькому унтеру и тот стал ходить по рядам, отбирая русских. Он трогал их за рукав, спрашивая со своей довольной улыбочкой: «Иван?». Но русские упирались, не хотели выходить из рядов. Толстый узбек, скосив к переносице зрачки, упрямо твердил:
— Я не русский, я — азиат.
— Азиат, а все-таки Иван, — настаивал унтер, произнося «Иван» с ударением на «и».
Я сказал ему:
— Это старые пленные, из одного с нами лагеря, из госпиталя.
— Им ничего не будет, они только должны идти отдельно, в хвосте колонны, — успокаивал он меня.
Наконец, он собрал всех русских и построил их сзади нашей колонны. Но как только он отошел, русские опять замешались в наши ряды. Вернувшись, он снова стал их отбирать, все так же спрашивая со своей неизменной улыбочкой: «Иван?» Только двоим русским, одетым во французские шинели и береты, удалось остаться с нами.
Отобрав русских, немцы опять начали нас пересчитывать и хотя числа опять не сошлись, больше не считали. Фельдфебель скомандовал, и нас повели со двора. Вся площадь и выходившие на нее улицы были теперь запружены немецкими войсками. Здесь были и броневики, и тяжелая артиллерия, и танки, и гусеничные бронированные машины, которые я прежде также принимал за танки, а русские называли их «самоходными орудиями» или просто «самоходками». Между машинами и лошадьми плотной толпой стояли пешие в шинелях разного цвета. Некоторые ополченцы были даже во французских шинелях. Я с беспокойством подумал, что русским трудно будет разобраться, кто француз, а кто немец.
Вся эта масса людей, лошадей и бронированных машин, которые, пока мы сидели в свином хлеву, бесшумно, как призраки, пришли в деревню, стояла, не двигаясь. Мы шли вдоль колонны с тревогой вглядываясь в лица немцев. Они молча на нас смотрели, с каким-то дремотным, непонятным выражением. Верно так же, как и мы, они не знали, куда нас ведут и что с нами сделают, но кроме легкого недоумения, откуда мы взялись, в их глазах не выражалось никакого чувства к нам — ни доброго, ни враждебного.
Русский танк, с командиром которого мы давеча разговаривали, стоял на том же месте. Но теперь он был весь обгорелый, с искалеченным орудием. Я смотрел с удивлением. Когда мы сидели в домике, мы слышали, что стреляют совсем близко, но нам все-таки не приходило в голову, что бой идет в самой деревне. Раскоряченного автомобильчика возле танка не было. Русские верно успели на нем спастись. Мне было приятно это думать. И Николай верно с ними бежал. Я больше нигде его не видел.
За околицей стояло несколько немецких офицеров. Среди них выделялся один молодой, стройный, с круглым румяным лицом. Черная фуражка лихо заломлена. Запорошенные снегом русые волосы казались серебряными. Он внимательно всматривался в наши лица. Под взглядом его светлых глаз задерживалось дыхание. Проходя мимо него, мы робко замолкали.
Он остановил замешавшегося в наши ряды русского пленного, худого, с испитым лицом. Одна рука начисто отрезана. Пустой рукав пришпилен к плечу большой английской булавкой.
— Russe?[128] —спросил офицер-эсэсовец негромко, но так, что все слышали.
Землистое лицо красноармейца посерело еще больше.
— Schwein![129] — Глаза эсэсовца блестели негодованием и его розовые щеки пылали. Он наотмашь ударил русского по щеке. Тот, не двигаясь, смотрел на него расширенными от ужаса глазами.
Оборачиваясь на ходу назад, я видел за колыханием лиц идущих товарищей, как эсэсовец ухватил красноармейца одной рукой за плечо, как раз безрукое, отчего оно казалось неестественно узким.
В другой руке эсэсовца блестел короткий, с широким светлым лезвием кинжал. Движение рядов относило меня все дальше. Шедший сзади товарищ наступал мне на пятки и уже опускались холодные, снежные сумерки. Я не видел, чем все это кончилось.
Колонна немецких войск постепенно редела. Теперь все реже попадались пушки, а все больше двуколки и беженские телеги. Около телег стояли семьи бауэров — старики, женщины, дети. Они молча, с удивлением, смотрели на нас спокойными блестящими глазами. На понурые конские шеи, на брезентовые верхи телег и на головы и плечи людей падали хлопья мокрого снега. Но, медленно погружаясь в наступавшую темноту, они, казалось, этого не замечали.
Вдруг мы отдали себе отчет, что идем без всякой охраны. И маленький унтер и другие конвойные, которые нас вели, исчезли. Дорога все больше пустела. Теперь только изредка попадались кучки немецких солдат. Некоторые сидели по обочинам дороги прямо на снегу. На их изнуренных лицах выражалась та степень усталости, когда уже даже смерть безразлична. Они смотрели на нас с угрюмым равнодушием. Один рослый, в расстегнутом белом кожухе, расставив огромные, согнутые в коленях ноги, сидел на снегу, закусывая хлебом с колбасой. Он сказал нам с непонятным в его положении смехом:
— Deutschland kaputt![130]
Мы продолжали идти. Хвост немецкой колонны совсем уже поредел, но все не кончался. Далеко впереди виднелись телеги, беженцы, солдаты, даже танки. А еще дальше дорога, спускаясь в лощину, упиралась в черную стену леса. Нельзя было туда идти. Там, может быть, уже были русские. Впотьмах они могли нас принять за немцев и скосить из пулеметов. Направо открылась усаженная березами дорога. Передние молча на нее свернули, и мы все за ними.
Скоро мы вышли к замерзшему пруду. Казалось, здесь было светлее. Над льдом брезжило какое-то белесое, призрачное сияние. На том берегу, в окнах крестьянских домиков, блестели черные стекла. Тишина. Не было слышно ни людей, ни собак. На этой стороне пруда — только одна ферма. Мы разбрелись по ее пристройкам. Человек двадцать расположились в каком-то сарае. Было тесно, весь угол загораживал большой станок. Крутая лестница уходила в черную дыру погреба. Решили заночевать здесь, а если утром опять начнется стрельба, перейти в погреб. Постепенно голоса замолкали. Кто спал, кто закусывал впотьмах. Огня не зажигали. Становилось все тише и холоднее. Железные ребра какой-то сельскохозяйственной машины безжалостно резали мне плечо, но я чувствовал такую усталость, что не хватало энергии переменить положение.