Том 4. Повесть о жизни. Книги 1-3 - Константин Паустовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был довольно странный, на наш взгляд, аптекарь. Он носил студенческую тужурку. На широком его носу едва держалось кривое пенсне на черной тесемочке. Аптекарь был низенький, коренастый, заросший до глаз бородой и очень язвительный.
Лазарь Борисович был родом из Витебска, учился когда-то в Харьковском университете, но курса не окончил. Сейчас он жил в сельской аптеке с сестрой-горбуньей. По нашим догадкам, аптекарь был причастен к революционному движению.
Он носил с собой брошюры Плеханова с множеством мест, жирно подчеркнутых красным и синим карандашом, с восклицательными и вопросительными знаками на полях.
По воскресеньям аптекарь забирался с этими брошюрами в глубину парка, подстилал на траве тужурку, ложился и читал, закинув ногу на ногу и покачивая толстым ботинком.
Как-то я пошел к Лазарю Борисовичу в аптеку за порошками для тети Маруси. У нее началась мигрень.
Мне нравилась аптека — чистенькая старая изба с половиками и геранью, фаянсовыми склянками на полках и запахом трав. Лазарь Борисович сам собирал их, сушил и делал из них настои.
Никогда я не встречал такого скрипучего дома, как аптека. Каждая половица скрипела на свой лад. Кроме того, пищали и скрипели все вещи: стулья, деревянный диван, полки и конторка, за которой Лазарь Борисович писал рецепты. Каждое движение аптекаря вызывало столько разнообразного скрипа, что казалось, в аптеке несколько скрипачей трут смычками по сухим перетянутым струнам.
Лазарь Борисович отлично разбирался в этих скрипах и улавливал самые тонкие их оттенки.
— Маня! — кричал он сестре. — Ты что же, не слышишь? Васька пошел на кухню. Там же рыба!
Васька был черный облезлый аптекарский кот. Иногда аптекарь говорил нам, посетителям:
— Очень прошу вас, не садитесь на этот диван, иначе начнется такая музыка, что только останется сойти с ума.
Лазарь Борисович рассказывал, растирая в ступке порошки, что, слава богу, в сырую погоду аптека скрипит не так сильно, как в засуху. Ступка внезапно взвизгивала. Посетитель вздрагивал, а Лазарь Борисович говорил с торжеством:
— Ага! И у вас нервы! Поздравляю!
Сейчас, растирая порошки для тети Маруси, Лазарь Борисович издавал множество скрипов и говорил:
— Греческий мудрец Сократ был отравлен цикутой. Так! А этой цикуты здесь, на болоте около мельницы, целый лес. Предупреждаю — белые зонтичные цветы. Яд в корнях. Так! Но, между прочим, в маленьких дозах этот яд полезен. Я думаю, что каждому человеку следует иногда подсыпать в пищу маленькую порцию яда, чтобы его пробрало как следует и он пришел в себя.
— Вы верите в гомеопатию? — спросил я.
— В области психики — да! — решительно заявил Лазарь Борисович. — Не понимаете? Ну, давайте проверим на вас. Сделаем пробу.
Я согласился. Мне было интересно, что это за проба.
— Я тоже знаю, — сказал Лазарь Борисович, — что молодость имеет свои права, особенно когда юноша окончил гимназию и поступает в университет. Тогда в голове карусель. Но все-таки надо задуматься!
— Над чем?
— Как будто бы и думать вам не о чем! — сердито воскликнул Лазарь Борисович. — Вот вы начинаете жить. Так? Кем же вы будете, позвольте полюбопытствовать? И как вы предполагаете существовать? Неужели вам удастся все время веселиться, шутить и отмахиваться от трудных вопросов? Жизнь — это не каникулы, молодой человек. Нет! Я предсказываю вам — мы накануне больших событий. Да! Уверяю вас в этом. Хотя Николай Григорьевич насмешничает надо мной, но мы еще посмотрим, кто прав. Так вот, я интересуюсь: кем же вы будете?
— Я хочу… — начал я.
— Бросьте! — крикнул Лазарь Борисович. — Что вы мне скажете? Что вы хотите быть инженером, врачом, ученым или еще кем-нибудь. Это совершенно не важно.
— А что же важно?
— Спра-вед-ливость! — крикнул он. — Надо быть с народом. И за народ. Будьте кем хотите, хоть дантистом, но боритесь за хорошую жизнь для людей. Так?
— Но почему же вы это мне говорите?
— Почему? Вообще! Без всякой причины! Вы приятный юноша, но вы не любите размышлять. Я это давно заметил. Так вот, будьте любезны — поразмышляйте!
— Я буду писателем, — сказал я и покраснел.
— Писателем? — Лазарь Борисович поправил пенсне и посмотрел на меня с грозным удивлением. — Хо-хо! Мало ли кто хочет быть писателем! Может быть, я тоже хочу быть Львом Николаевичем Толстым.
— Но я уже писал… и печатался.
— Тогда, — решительно сказал Лазарь Борисович, — будьте любезны подождать! Я отвешу порошки, провожу вас, и мы это выясним.
Он был, видимо, взволнован и, пока отвешивал порошки, два раза уронил пенсне.
Мы вышли и пошли через поле к реке, а оттуда к парку. Солнце опускалось к лесам по ту сторону реки. Лазарь Борисович срывал верхушки полыни, растирал их, нюхал пальцы и говорил:
— Это большое дело, но оно требует настоящего знания жизни. Так? А у вас его очень мало, чтобы не сказать, что его нет совершенно. Писатель! Он должен так много знать, что даже страшно подумать. Он должен все понимать! Он должен работать, как вол, и не гнаться за славой! Да! Вот. Одно могу вам сказать — идите в хаты, на ярмарки, на фабрики, в ночлежки. Кругом, всюду — в театры, в больницы, в шахты и тюрьмы. Так! Всюду. Чтобы жизнь пропитала вас, как спирт валерьянку! Чтобы получился настоящий настой. Тогда вы сможете отпускать его людям, как чудодейственный бальзам! Но тоже в известных дозах. Да!
Он еще долго говорил о призвании писателя. Мы попрощались около парка.
— Напрасно вы думаете, что я лоботряс, — сказал я.
— Ой, нет! — воскликнул Лазарь Борисович и схватил меня за руку. — Я же рад. Вы видите. Но согласитесь, что я был немножко прав и теперь вы кое о чем подумаете. После моей маленькой порции яда. А?
Он заглядывал мне в глаза, не отпуская моей руки. Потом он вздохнул и ушел. Он шел по полям, низенький и косматый, и все так же срывал верхушки полыни. Потом он достал из кармана большой перочинный нож, присел на корточки и начал выкапывать из земли какую-то целебную траву.
Проба аптекаря удалась. Я понял, что почти ничего не знаю и еще не думал о многих важных вещах. Я принял совет этого смешного человека и вскоре ушел в люди, в ту житейскую школу, которую не заменят никакие книги и отвлеченные размышления.
Это было трудное и настоящее дело.
Молодость брала свое. Я не задумывался над тем, хватит ли у меня сил пройти эту школу. Я был уверен, что хватит.
Вечером мы все пошли на Меловую горку — крутой обрыв над рекой, заросший молодыми соснами. С Меловой горки открылась огромная осенняя теплая ночь.
Мы сели на краю обрыва. Шумела у плотины вода. Птицы возились в ветвях, устраивались на ночлег. Над лесом загорались зарницы. Тогда были видны тонкие, как дым, облака.
— Ты о чем думаешь, Костик? — спросил Глеб.
— Так… вообще…
Я думал, что никогда и никому не поверю, кто бы мне ни сказал, что эта жизнь, с ее любовью, стремлением к правде и счастью, с ее зарницами и далеким шумом воды среди ночи, лишена смысла и разума. Каждый из нас должен бороться за утверждение этой жизни всюду и всегда — до конца своих дней.
1946
Беспокойная юность
«Здесь живет никто»
На дверях у профессора Гилярова была прибита медная дощечка с надписью: «Здесь живет никто».
Гиляров читал студентам Киевского университета лекции по истории философии. Седой, небритый, в мешковатом люстриновом пиджаке, обсыпанном табачным пеплом, он торопливо подымался на кафедру, сжимал ее края жилистыми руками и начинал говорить — глухо, неразборчиво, будто нехотя.
За окнами аудитории горели позолотой и никак не могли догореть киевские сады.
Осень в Киеве всегда была затяжная. Южное лето накапливало в городских садах столько солнечного жара, зелени и запаха цветов, что ему было жаль расставаться с этим богатством и уступать место осени. Почти каждый год лето вмешивалось в распорядок дней и оттягивало свой уход.
Как только Гиляров начинал говорить, мы, студенты, уже ничего не замечали вокруг. Мы следили за неясным бормотаньем профессора, завороженные чудом человеческой мысли. Гиляров раскрывал ее перед нами неторопливо, почти сердясь. Великие эпохи перекликались одна с другой. Нас не оставляло ощущение, что поток человеческой мысли нельзя разъять на части, что почти невозможно проследить, где кончается философия и начинается поэзия, а где поэзия переходит в обыкновенную жизнь.
Иногда Гиляров вынимал из оттопыренного кармана пиджака томик стихов с оттиснутым на переплете филином — птицей мудрости — и отрывисто прочитывал несколько строк, скрепляя ими свои речи философа:
…Если б нынче свой путьСовершить наше солнце забыло, —Завтра целый бы мир озарилаМысль безумца какого-нибудь.
Изредка щетина на щеках у Гилярова топорщилась и прищуренные глаза смеялись. Так было, когда Гиляров произнес перед нами речь о познании самого себя. После этой речи у меня появилась вера в безграничную силу человеческого сознания.