Жизнь московских закоулков. Очерки и рассказы - Александр Левитов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чему ты смеешься? – строго спросил я его. – Можешь ли ты смеяться в такое позднее время?
– Могу, могу, – отвечает он.
– Нет, не можешь! Ты светить должен, а не смеяться.
– Я смеюсь и свечу. Ты посмотри, какая у тебя длинная тень.
– Вижу. Ну, что же?
– А моя, посмотри, длинна ведь?
Я взглянул и на его тень. Боже! она невиданным змеем каким-то растянулась вкось улицы, пробежала через соседнюю широкую площадь и скрылась из глаз моих во мраке уж другой части города.
Изумление мое возросло в высшей степени, тем более что тень фонаря не лежала как бы следовало, позади столба, а с непостижимым нахальством выпячивалась вперед. Фонарь больше и больше издевался надо мной.
– Отчего это? – допытывался я у фонаря.
– Так! – отвечал он, продолжая хохотать.
– Не может быть, чтобы так. Ты наверно знаешь, только не хочешь сказать. Ежели бы ты не знал, – усовещивал я его, – ты бы не смеялся.
– Клянусь, не знаю. Меня сюда недавно поставили. В Газетном переулке, где я прежде стоял, тени у всех были обыкновенные, а здесь видишь какие? Кто только проходит по этим местам, особенно ночью, все меня спрашивают, отчего это? Я этому и смеюсь.
– Будто уж все? – спросил я.
Обиженный отошел я от него, справедливо воображая, что он знает гораздо больше того, нежели сказал мне.
– Не может быть, – думаю я про себя, – чтоб обитатели девственной улицы все имели такие длинные и более обыкновенного черные тени, как у меня и фонаря.
– У всех до одного такие! – крикнул мне издали фонарь тонкой фистулой.
– Врешь! – ору я ему басом.
– У всех, у всех! – снова донеслась ко мне фистула.
– Врр-решь! – изо всех легких трублю я в ответ, и сам остаюсь необыкновенно доволен, что бас мой звонко раскатился по сонной улице.
Согласным хором ответили мне обывательские собаки, пробужденные моим криком.
– Сейчас издохнуть, ежели вру! – донельзя убедительно прозвенел фонарь тонким голоском.
– А ежели ты не врешь, так я знаю теперь, отчего все вы сидите за дверьми дубовыми, за замками железными, – именно оттого, что у всех вас здесь тени очень длинны, – бормочу я. – А кто имеет длинную тень, тому нужно дома сидеть, пародирую я Шамиссо.
– Обстоятельней докладывай! – прохрипел чей-то знакомый голос.
Я останавливаюсь, нагибаю голову и стараюсь догадаться, кому принадлежит этот голос.
– Говор-ри деликатней: я – твой начальник!
Тут я догадался, что это икающий ундер. Сильный морозный ветер подул мне в лицо, и к первой догадке моей присоединилась другая, что я необыкновенно пьян. Только что пришел я к этому выводу, как, к крайнему моему удивлению, тень моя значительно уменьшилась…
Снова донесся до меня тонкий, насмешливый хохот фонаря; но голова моя была уж настолько свежа, что я теперь не обиделся на этот хохот.
– Вздор! – рассуждал я. – Это только так чудится мне.
Я перешел широкую площадь и повернул в другую, людную улицу. Повстречался со мной какой-то барин в истерзанном пальто. Он спотыкался на каждом шагу, очевидно, направляясь в девственную улицу.
– Ежели они опять спрашивать станут, – бурлил он, – отчего я пью, не буду разговаривать с ними: прямо в зубы заеду…
Длинная тень бежала за истерзанным пальто…
«Вот это действительность!» – подумал я.
Над самым моим ухом сторож затрещал в трещотку; посередине улицы быстро мчалась карета, сверкая фонарями; где-то гудели часы.
«И это действительность», – продолжал я пробовать свежесть моей головы.
– Ваше сиятельство! Что же на рысачке-то обещались прокатиться! – говорил совершенно незнакомый извозчик. – Полтинничек бы прокатали, ваше сиятельство. – Ах! хорошо бы мне ночным-то делом на полтинничек съездить! Пра-а-ва!
Я совсем отрезвел, потому что мне предстояла длинная дорога до квартиры пешком, ибо полтинника, который бы мог, по мнимому обещанию, прокатать на рысачке, ни в кармане, ни дома у меня не оказывалось.
– И это действительность! – сказал я вслух и бодро принялся гранить замерзшую мостовую.
Извозчик, обманутый в своих ожиданиях, загнул мне вслед неласковое слово. Мне почему-то стало веселее от этого слова.
Московская тайна
I
На Спасских воротах бьет двенадцать часов московского, следовательно, раннего летнего утра. Бой часов, впрочем, поглощается громом экипажей, криками кучеров и вообще шумным смятением той столичной деятельности, от которой невыносимо страдает голова, сама не привыкшая ежедневно толочься в этой безустанной толчее такого множества разносортных, разнокалиберных физиономий с крайне интересными оттенками многоразличной суеты, манящей их, как сказано Островским{202}, куда-то и зачем-то, под предлогом обделывания самых безотлагательных дел.
Острая, едкая пыль облаками летает в раскаленном воздухе, белыми тучами спускается на тощие деревья московских бульваров, воровски прокрадывается в окна домов, плотно, по-видимому, закрытые непроницаемыми шторами, и, толстыми слоями улегшись на каменных тротуарах, служит для пешеходов каким-то громадным полотном, по которому, самым понятным для наблюдательного глаза образом, выводится бесчисленное множество узорчатых иероглифов о людской суете, и звенящими саблями военных, и глухо стукающими по тротуарным столбам палками мирных граждан, и хотя до невероятия широчайшие кринолины дам более или менее сметают иероглифы, но все-таки их еще остается настолько, чтобы можно было без особенного затруднения прочитать главную тему, изображаемую ими, что дескать: vanitas vanitatum et omnia vanitas{203}!..
Воскресенские ворота. Гравюра А. Е. Мартынова из «Русской старины» 1859 г. Государственная публичная историческая библиотека России
В это время всеобщих попыхов, в это время неизбежной надобности, представляющейся каждому пешеходу, раскрыть рот и бежать, сломя голову, расталкивая направо и налево ближних, взманенных своей собственной суетой, бежать и смачивать влагой, в малом количестве сохранившеюся еще на языке, иссушенные палящим солнцем губы, – в это, говорю, время серьезно и неторопливо, как и всякому бравому служивому надлежит, шел себе по одной из самых шумных московских улиц, заложив руки за спину, отставной надворный советник и ордена Св. Станислава третьей степени кавалер, Петр Феофилактович Зуйченко, вчера только приехавший из тех благословенных стран, которые некий мой приятель называет одним именем: из-пид Пилтавы{204}.
Я не буду рисовать вам характера моего героя, потому что настоящий очерк пишется собственно с целью подражания «Парижским тайнам»{205}, где, как всякому, кроме, впрочем, наших уездных барышень, известно, рассказывается только, как принц Рудольф Герольштейн{206} разыскивал по Парижу красивых, но опаленных безжалостным солнцем камелий и возвращал их к прежней цветущей жизни, посредством безалаберного осыпания немецким золотом. Известно всякому, как осыпание золотом подействовало, например, на мосье Шуринера{207} и его злоехидную Сову, как известно и то, что, кроме этих россказней о подвигах принца, особенной верной рисовки характеров в «Парижских тайнах» не имеется, хотя уездные барышни в этом случае и разногласят со мной. Они, сказать в скобках, и прочитав сию многознаменитую сказку, непременно начинают думать, что вот-вот в какой-нибудь Глупов{208} затешется знаменитый иностранец со своими неистощимыми богатствами для того собственно, чтобы бедные, но благородные приказницы безотлагательно могли выполнить влечения своих нежных сердец, стремящихся к законному вступлению в брак с гарнизонными офицерами, которые в свою очередь – чер-ррт меня с-совсем побер-ри! – постоянно шатаясь и тяжело вздыхая под окнами оных приказниц, от законного брака, однако, весьма пугливо ретируются, ибо-де им – канал-льство! – кар-рьер нужно сделать: с купчихи какой-нибудь, для обеспечения, военному человеку необходимого, тысяч десять или даже двадцать не мешало бы сколотить!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});