Михаил Булгаков в Художественном театре - А. Смелянский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Книги Слащова прежде всего исповедь профессионального военного, который порой не может скрыть генеральскую гордыню, даже во вред себе. Подобно Чарноте, смакующему «прелестный бой» под Киевом, Слащов вспоминает свои военные «достижения»: «Этот бой послужил основой удержания Крыма мною и затянул гражданскую войну на целый год. Каюсь, но это так» 15.
Однако сквозь документы и сводки редко и глухо, но все же пробиваются сигналы, которые оказались для Булгакова важнее всего. «Тогда я почти ни во что не верил, это было время, когда я переходил от отчаяния к надеждам, когда неоднократно решал все бросить и уй-
179
ти… Это было ужасное время, когда я не мог сказать твердо и прямо, за что я борюсь… Я знакомился с тылом, и во мне укреплялось кошмарное состояние внутреннего раздвоения и противоречий, способное свести человека с ума».
Вот что интересовало писателя. Грань. Переход. Безумие одного человека было понято в «Беге» как безумие старого мира, страдающего «по написанному в книгах» и сообразно делам своим. Реальную судьбу Слащова Булгаков претворил в пьесе в трагедию совести, не могущей «переступить» через кровь и потому не могущей разрешить свой вопрос.
«Достоевщину», конечно, великолепно почувствовали и в театре и за его пределами, так же как почувствовали и прямые реминисценции шекспировского «Гамлета». Немирович-Данченко на обсуждении «Бега» 9 октября говорил о том, что в пьесе «некоторый «пересол» в сторону кажущегося Хлудову призрака повешенного вестового», а Судаков обещал исправить в сценической редакции «достоевщину», которая расшифровывалась как «угрызения совести». Между тем главное было не в литературных параллелях, вполне очевидных, и не в книге Слащова, которая могла послужить лишь сопутствующим толчком к написанию пьесы. И этот толчок, и судьба жены Булгакова Л. Е. Белозерской, совершившей «бег» из Петербурга через Киев, Константинополь, Париж, Берлин и вернувшейся в Москву, и рассказы А. Аверченко, и «Ибикус» А. Н. Толстого, и ряд иных литературных источников не отменяют главного: того, что в «Беге» Булгаков разрешал свой собственный вопрос, возникший в ту пору, когда зарождались и завязывались основные темы его искусства.
Герой «Красной короны», написанной в 1922 году, обращается к генералу-вешателю и пророчествует: «Тогда я ожесточился от муки и всей моей волей пожелал, чтобы он хоть раз пришел к вам и руку к короне приложил. Уверяю вас, вы были бы кончены, так же как и я. В два счета. Впрочем, может быть, вы тоже не одиноки в часы ночи? Кто знает, не ходит ли к вам тот грязный в саже с фонаря в Бердянске? Если так, по справедливости мы терпим. Помогать вам повесить я послал Колю, вещали же вы, по словесному приказу, без номера».
Герой раннего рассказа не отделяет себя от общей ответственности. Он готов принять на себя вину, что не
180спас, не помог, не сумел хотя бы сказать то, что сумели выкричать тифозная Серафима и «красноречивый вестовой» Крапилин. Чтобы высказать истину, нужно забыться, сойти с ума, «не отдавать отчета» («когда у нас, отдавая отчет, говорят, ни слова правды не добьешься», – мрачно сострит Хлудов). Крапилин должен был впасть «в забытье» и занестись в гибельные выси, чтобы правда вместе с кровью горлом пошла.
Гибельные выси – это пространство свободного человеческого поступка, некоего нравственного предела, в котором «легко» может существовать древний философ. «Правду говорить легко и приятно», – скажет Иешуа Пилату. Для простого смертного эти выси оказываются гибельными. Женщину, «не отдававшую отчета», Хлудов бросает в лапы контрразведки, «красноречивого вестового» отправляет на перронный фонарь. Анализируя эту ключевую ситуацию «Бега», М. Чудакова приходит к важному выводу: «Так внимательнейшим образом обследована (даже в двух вариантах) та психологическая ситуация, неразрешимость которой привела к помрачению рассудка героя «Красной короны», – возможности и последствия прямого столкновения с гибельной силой».
Именно отсюда берет начало в искусстве Булгакова неразрешимый спор на лунной дорожке, который ведут Иешуа и Понтий Пилат. И так же как прокуратор Иудеи, Хлудов наделен тайным знанием истины, мучительной жаждой эту истину услышать («поговори, солдат, поговори»).
Булгакову было очень важно вывести Хлудова на уровень идейного человека, своими средствами решающего старые темы отечественной культуры. В огромной ремарке, предваряющей второй сон, в словесном портрете героя писатель с явным нажимом акцентировал собирательно-исторические детали, не исчерпанные генеральской атрибутикой. «Человек этот лицом бел, как кость… Хлудов курнос, как Павел… глаза у него старые. На нем солдатская шинель, подпоясан он ремнем по ней не то по-бабьи, не то как помещики подпоясывали шлафрок», «на руках варежки. На Хлудове нет никакого оружия».
В угарном дыму станции, под черными мешками повешенных, под нежные медные вальсы («когда-то под этот вальс танцевали на гимназических балах»), под бессмысленное бормотание ополоумевшего железнодорожника с испуганной девочкой на руках вершится в «Бе-
181
ге» последний акт русской интеллигентской идейной драмы.
Он проходит в сопровождении свободно осмысленной библейской тематики, занимающей существенное место в пьесе о «крайних временах». Эпиграфы из «вечной книги», пародийно поданная сюжетика, темы и образы христианской культуры в пересечении с иными точками зрения образуют очень важные смысловые узлы «Бега».
В «Белой гвардии» точка зрения «вечной книги» заявлена в эпиграфе и проведена вплоть до финала. «По мере того как он читал потрясающую книгу, ум его становился как сверкающий меч, углубляющийся в тьму. Он видел синюю бездонную тьму веков, коридор тысячелетий. И страха не испытывал, а мудрую покорность и благоговение».
Такое цитатное разрешение темы, характерное для русской литературной традиции, с течением времени усложнялось Булгаковым, вплоть до дерзкой попытки сотворить собственную «вечную книгу», параллельную легендарному источнику. В «Беге» стержневой мотив раздваивается: авторская точка зрения резко отделяется от официозного или наивно-житейского толкования древних пророчеств. Уже в первом, «монастырском» сне Булгаков отталкивается от догматически-казенного взгляда на происходящее, носителем которого оказывается «пастырь недостойный». Архиепископ толкует окружающее как полное подтверждение пророчества: «…расточились… Недаром сказано: «и даст им начертание на руках или на челах их…» Звезды-то пятиконечные, обратили внимание?»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});