Кентерберийские рассказы - Джеффри Чосер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гнев господом строжайше запрещен.
Гневливый будет адом укрощен».
Хозяйка гостю: «Отче, мне скажите,
Что за обедом кушать вы хотите?»
«Мадам, — он отвечал, — лишь ломтик хлеба
(Неприхотлив я в пище, видит небо),
Да каплуна печенку и пупок,
Да жареной баранины кусок.
Но всякое убийство мне претит,
И вы испортите мне аппетит,
Коль для меня каплун заколот будет,
Пускай меня за алчность не осудят —
Не яства высшая моя награда:
Евангелье — души моей услада.
А плоть моя иссушена постом,
Молитвою и ревностным трудом,
И не варит желудок истощенный,
Вы не сердитесь, если я, смущенный
Заботой вашей, это говорю,
Лишь вас таким доверием дарю».
«А знаете ли, сэр, какое горе
Нас посетило. Сын мой умер вскоре
После того, как были вы у нас».
Брат отвечал: «Лишь только он угас
(Тогда в своей я находился келье),
Я ощутил духовное веселье
И видел, как душа его неслась
Во славе в рай, и слышал трубный глас.
И два тогда со мною бывших брата
(За милостыней им без провожатых,
Как знак доверья, с некоторых пор
Ходить повсюду разрешил приор[228]) —
Так вот, брат ризник и больничный брат
(Всегда я наставлениям их рад)
То знаменье увидели со мною.
И слезы покатилися, не скрою.
Мы слышали не погребальный звон
И не души усопшей скорбный стон,—
Был слышен звук чарующей свирели,
И мы «Te Deum»[229] хором все запели,
А я вознес создателю хвалу
И Вельзевулу возгласил хулу.
И верьте мне, почтенный сэр и леди,
Молитвы наши крепче ярой меди,
И тайн господних видим больше мы,
Чем люди светские, будь дети тьмы
Хоть королями, хоть временщиками.
Мы истончили плоть свою постами
И воздержаньем; а они живут
В богатстве, в праздности, и вина пьют,
И яства ненасытно поглощают —
Зато и откровения не знают.
Соблазны мира — для монаха тлен.
Богач и Лазарь сей юдоли плен
Несли по-разному, и воздаянье
Им было разное. Пусть воздержанье
Хранит монах, посты пусть соблюдает,
Пусть кормит душу, тело ж изнуряет.
Не надо нам богатого жилища,
Лишь вретище, ночлег, немного пищи —
Вот что потребно нам в скитаньях наших,
И в этом сила всех молитв монашьих.
На высоте Синайской Моисей
Постился строго долгих сорок дней.
С пустым желудком, выбившись из сил,
Молился он, и бог ему вручил
Скрижаль закона; а Илья-пророк
На высоте Хоребской изнемог,
Постясь пред тем, как говорить с всевышним.
Арон-первосвященник в платье пышном
Входил во храм, но с животом пустым.
Пред этим сам он да и все, кто с ним,
Служили богу, ничего не пили,
Чтоб разум им напитки не темнили,
Под страхом смерти трезвость соблюдали,
С пустым желудком богу предстояли.
Тому, кто сей запрет нарушит, — горе!
Он примет смерть, пребудет он в позоре.
Об этом хватит. Но везде в Писанье
Найдем примеры мы для подражанья.
Блаженны нищенствующие братья,
Для нас Христос раскрыл свои объятья.
Дал целомудрие взамен жены.
Мы с бедностию им обручены
И с милосердьем, щедростью, смиреньем,
Слезами и сердечным умиленьем
И воздержанием. Скажу я вам,
Что внемлет бог предстательству, мольбам
Смиренной братьи, не молитве вашей
Пред трапезой, с которой гонят взашей
Монаха нищего. Так ты и знай,
Через обжорство был потерян рай.
Там человек невинным пребывал,
Но, плод вкусив, блаженство потерял.
Еще одно тебе, мой друг, открою,—
Хотя и нету текста под рукою,
Но я на глоссу[230] некую сошлюсь,
Что наш господь, сладчайший Иисус,
Имел в виду, конечно, нас, смиренных,
Сказав, что духом нищие блаженны.
Так и везде в Писании. Суди же,
Кто к духу, да и к букве много ближе —
Мы или те, кто блага наживает
И в пышности, как в луже, погрязает?
Тьфу на их пышность и на их разврат!
Пускай в геенне все они сгорят.
Они, как видно, с Йовиньяном схожи,
Как он, брюхасты, наглы, краснорожи,
Жирны, что кит, и тяжелы, что гуси,
И налиты вином так, что боюсь я,
Не лопнули б, как тонкая бутыль,
Которую расперла снеди гниль.
Не благолепны, друг мой, их моленья,
Как загнусят Давида песнопенья.
И не они всевышнего прославят,
Как изрыгнут: «Cor meum eructavit».[231]
Равно как в древности, так и сегодня
Кто, кроме нас, идет путем господним?
Ведь мы, вершители господня слова,
Не только слушать — исполнять готовы.
Наш голос сладок для господня слуха,
Он нам внимает, верь мне, в оба уха.
Как сокол, что взмывает в облака,
Так и молитва наша высока,
Доходчива до божия престола.
Ах, Томас, Томас! Нашего глагола
Столь велика пред богом благодать,
Что не могу тебе и рассказать.
Молитвой нашей только и живешь ты,
Хотя того не ценишь даже в грош ты.
И день и ночь возносим мы моленья,
Чтоб дал тебе всевышний исцеленье
И каждым членом вновь ты мог владеть».
«Свидетель бог, старался я радеть
За эти годы целой своре братьев.
Что им скормил, того не смог содрать я
Со всех клиентов, разорился в пух.
Но легче на волос не стал недуг.
А денежки прощай. Они уплыли».
«Все потому, что неразумно были
Обращены. К чему сменять так часто
Молельщиков? С одним водись, и баста.
Не исцелит цирюльник иль аптекарь,
К чему они, коль лечит лучший лекарь?
Тебя непостоянство, Томас, губит.
Ну кто тебя, как мы, жалеет, любит?
Тебе ль молитвы нашей недостало?
Нет, дело в том, что ты даешь нам мало:
«Даруй в обитель эту порося;
В обитель ту пошли, жена, гуся;
Дай брату грош, пускай его не злится».
Нет, Томас, нет, куда это годится?
Разбей ты фартинг[232] на двенадцать долек —
Получишь даже и не ноль, а нолик.
Вещь в целом — сила, пусть под спудом скрыта,
Но силы нет, коль на куски разбита.
Я не хочу обманывать и льстить,
Молитву хочешь даром получить,
Но бог не раз вещал, вещал стократы,
Что труженик своей достоин платы.
Твоих сокровищ, Томас, не хочу я,
Но их охотно господу вручу я.
И братия помолится охотно,
Да обратится дар твой доброхотный
На церковь божью. Если хочешь знать,
Сколь велика в том деле благодать,
Я на угодника Фому[233] сошлюся,
Что строил храм для короля-индуса.
Ты вот лежишь, бесовской полон злобой,
Всецело занятый своей особой.
Жену свою, страдалицу, бранишь
И кроткую овечку жесточишь.
Поверь мне, Томас, бог тебя осудит,
Не ссорься с нею, много лучше будет,
Рассказ батской ткачихи
Ведь пожалеешь сам ты наконец.
Об этом вот что говорит мудрец:
«Не будь ты дома аки лютый лев;
Не обращай на ближних ярый гнев,
Тебя в беде друзья да не покинут».
Страшись, о Томас! Мерзкую скотину
Ты выкормил в утробе: то змея,
Что средь цветов ползет, свой хвост вия,
И насмерть вдруг украдкою нас жалит.
Ее укус кого угодно свалит.
Ведь жизни тысячи людей лишились
Лишь оттого, что с женами бранились
Или с наложницами. Ты ж, мой друг,
Такой пленительной жены супруг,
Зачем с ней ссориться тебе напрасно?
Скажу тебе, что нет змеи ужасной,
Которая б опаснее была,
Чем женщины, когда ты их до зла
Доводишь сам придирками своими.
О мести мысль овладевает ими.
Гневливость — грех, один из тех семи,
Которые бушуют меж людьми
И губят тех, кто их не подавляет.
И каждый пастырь это твердо знает,
Любой из них тебе бы мог сказать,
Как гнев нас побуждает убивать.
Гнев — исполнитель дьявольских велений.
О гневе мог бы я нравоучений
До самого утра не прерывать.
Вот почему молю святую мать,
Да не вручит гневливцу царской власти.
Не может горшей быть для всех напасти.
Чем на престоле лютый властелин.
Вот в древности жил некогда один
Такой гневливец. Говорит Сенека,[234]
Гневливее не знал он человека.
Два рыцаря уехали при нем
Куда-то утром, а вернулся днем
Один из них, другой не появлялся
Довольно долго. И тотчас раздался
Владыки приговор над виноватым:
«Ты учинил недоброе над братом,
За то твой друг тебя сейчас казнит».
И третьему он рыцарю велит: