Неоконченное путешествие Достоевского - Робин Фойер Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Более того, на этих же восьми страницах «Мельмота» встречается фрагмент, который при прочтении вне контекста можно было бы принять за переработку одного из важнейших мест «Братьев Карамазовых»:
Я выбежал из лазарета. <…>. Сад, озаренный спокойным лунным светом, ничем не омраченное небо над ним, звезды, обращающие человека к мыслям о боге, – все это было для меня одновременно и упреком, и утешением. Я пытался пробудить в себе мысли и чувства, но ни то ни другое мне не удалось. А ведь, может быть, именно тогда, когда на душу ложится такая вот тишина, в часы, когда умолкают все наши крикливые страсти, мы больше всего готовы услышать голос господень. Воображение мое неожиданно раскинуло над моей головой величественный свод огромного храма; лики святых совсем потускнели, когда я глядел на звезды… <…> Я упал на колени. Я не знал, к кому я должен обратить свои молитвы… [Метьюрин 1976: 122]
Сюжетный контекст этого отрывка отличается от «Братьев Карамазовых», но в то же время до странности напоминает момент, когда Алеша покидает тело Зосимы после видения Каны Галилейской. У Метьюрина молодой Монсада тоже только что отошел от тела мертвого монаха, последние увещевания которого ему были доверены, как и Алеше. У Достоевского Алеша идет из кельи умершего старца в вечерний сад:
Над ним широко, необозримо опрокинулся небесный купол, полный тихих сияющих звезд. С зенита до горизонта двоился еще неясный Млечный Путь. Свежая и тихая до неподвижности ночь облегла землю. Белые башни и золотые главы собора сверкали на яхонтовом небе. <…> Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звездною… Алеша стоял, смотрел и вдруг как подкошенный повергся на землю. <…> Простить хотелось ему всех и за все и просить прощения, о! не себе, а за всех, за все и за вся, а «за меня и другие просят», – прозвенело опять в душе его [Достоевский 14: 328].
Помимо этих разрозненных, случайных, но поразительных моментов текстуальных схождений и творческой трансформации, за которыми, возможно, стоят бессознательные ассоциации Достоевского с Метьюрином, есть еще и структурная близость двух глубоких метафизических романов. Оба они построены по принципу многослойного повествования, рассказа в рассказе. Структура «гнезд» или «китайской коробочки», столь искусно разработанная Метьюрином, присутствует и в «Братьях Карамазовых», где Достоевский гениальным мазком объединяет тему и форму[176]. Подобно тому, как наиболее ценное и близкое к первоначальному авторскому замыслу нередко обнаруживается в толще рассказа отделенным от основного повествования, так и сама эта идея выражает центральную для «Братьев Карамазовых» мысль: драгоценное зерно благодати облечено в защитную оболочку. Например, автор заставляет хроникера рассказать о том, что Алеша письменно изложил последние наставления Зосимы со словами самого старца и его брата Маркела. Достоевский писал об этой части, содержащей рассказ Зосимы: «А главное – тема такая, которая никому из теперешних писателей и поэтов и в голову не приходит, стало быть, совершенно оригинальная. Для нее пишется и весь роман…» [Достоевский 30-1: 68]. Дело, однако, в том, что рассказ Зосимы удален от читателя на четыре, а может быть, и на пять (в зависимости от того, отделяем мы Достоевского от автора или нет) повествовательных уровней.
И в «Мельмоте», и в «Братьях Карамазовых» есть некая центральная часть или ядро, скрытое под многими слоями повествования. Это метафизический диалог между хитроумным героем – представителем дьявола – и невинным, гораздо менее опытным защитником веры в добро и в Бога, который не столько говорит, сколько слушает. Подчеркивая сходство между этими двумя фрагментами – «Повестью об индийских островитянах» и «Легендой о Великом инквизиторе», – я не хотела бы преуменьшить важные различия между ними. «Повесть…» функционирует отчасти как роман, любовные отношения между Мельмотом и красавицей Иммали, выросшей на отдаленном острове в состоянии блаженного неведения о мире и в гармонии с природой. Она страстно влюбляется в сатанинского незнакомца, который появляется в ее саду и передает ей знания, а вместе с ними – познание страдания и зла. (Важно также отметить, что все это напоминает произошедшее между «смешным человеком» и обитателями его Эдема. Как мы видели, они также полюбили сатанинского пришельца, явившегося в их сад и научившего их любить красоту лжи.) Повествование в «Повести об индийских островитянах», как и в «Легенде о Великом инквизиторе», приобретает оттенок мифа, но если о «Повести…» можно сказать, что она напоминает в общих чертах «Потерянный рай» Джона Мильтона (1667,1674), то «Легенда…» сходна с более доктринальным «Возвращенным раем» (1671), где основной сюжет не имеет романтического колорита, а акцентирует внимание на трех искушениях, предлагаемых дьяволом Христу.
Однако, несмотря на эти фундаментальные различия, «Повесть…» и «Легенда…» выполняют одну и ту же роль – метафизического центра романа. В обоих случаях ожесточенный старик излагает свое пылкое и вместе с тем рассудочное объяснение того, почему он отверг Божий мир, и тем самым выражает свое презрение к большинству человечества. Мельмот обвиняет людей в преднамеренном и ненужном выборе – причинять страдания себе и друг другу. Великий инквизитор подчеркивает слабость обычного человека и его неспособность принять все последствия свободы воли и ответственности. Но оба выражают циничный, пессимистический взгляд на человечество, выдавая себя за людей, сделавших иной выбор. При этом оба обращаются в своих монологах к «доброму сердцу» – к герою, представляющему Божий мир. В рассказе, служащем рамкой для «Легенды…», Иван высказывает свои убеждения, обращаясь к Алеше, которого все считают ангелом. Великий инквизитор адресует свой монолог самому Христу. И демонический Мельмот, и Великий инквизитор, похоже, чувствуют иногда странную любовь к Богу, чьи творения они отвергли. (Хотя Иван также говорит о