Три времени ночи - Франсуаза Малле-Жорис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Яд проник и в его душу. Жанна могла теперь уходить. Она посеяла семена зла, а такие семена прорастают сами, не нуждаясь в уходе. Дьявольские хлеба растут сами собой. Так она всегда и поступала — уходила. В этот раз, однако, она осталась. Ей хотелось удостовериться, воочию убедиться в своей победе. Ей хотелось увидеть, как рухнет обитель добра, как распадется образцовая супружеская пара, которой за несколько недель почти удалось ее унизить. Это было бы окончательным доказательством, апофеозом ее жизни. После этого Жанна могла спокойно умирать, и тогда бы она знала, как поступить.
Вопреки всем, вопреки себе самой она хотела получить окончательное доказательство всесилия зла. Впрочем, таких слов она про себя не произносила. Она говорила лишь: «Я им покажу, получат они».
Они — это те, чей дом пощадила война, чья жена не умерла от холода, а дети — от голода, те, у кого не было бабки-цыганки и матери-колдуньи, чье поле не спалила война и не разграбил бездельник-сеньор. Это они готовили виселицы и костры для еще не родившихся детей, обреченных уже в чреве матери. Пусть же они гибнут сами, как губят других, пусть они сгорят, задохнутся, повесятся в своих ломящихся от добра амбарах! Пусть окажутся среди потерявших надежду! Может быть, тогда… Жалость своим крылом иногда касалась Жанны, но она не отдавала себе в этом отчета. Когда на мессе, стоя вместе с дочерью в самой глубине церкви, она глядела на распятие, жалость порой разглаживала черты ее лица, смягчала его суровость. Она более не видела ненавистное сборище людей, видела лишь искаженное болью лицо, исхудалую грудь, кровь, текущую из ран, и обращалась к Иисусу Христу запросто, как если бы говорила с одним из своих погибших детей: «И тебя, тебя тоже не пощадили. Но сделай же что-нибудь, сопротивляйся, не покоряйся им». Она испытывала к распятому какое-то слегка насмешливое сочувствие. Она, Жанна, умела за себя постоять.
Дом Прюдомов напоминал ад. Казалось, все оставалось по-прежнему, на самом деле все деформировалось. Пусть лишь иногда нотка раздражения проскальзывала в голосе хозяина да жена не так быстро спешила выполнять его приказания, но фермеру представлялось, что болезнь распространяется и все всё знают. Ему казалось, что в уважении к нему односельчан проглядывала ирония, в сдержанности женщин — презрение, в знаках почтения — оскорбительная жалость. Этот целомудренный человек принялся думать о женщинах. С вожделением и гневом. Он им покажет, они удостоверятся. Осенью он был суров со сборщицами винограда. Их смех задевал Прюдома, их одежда (стояла жара) казалась ему вызывающей, и, когда угрозами ему доводилось их испугать, порой довести до слез, он испытывал мимолетное облегчение, как после удавшейся мести. Да и с мужчинами он был теперь осторожен, робок, мелочен. Выискивал ошибки в счетах, дрожал над каждым су, и это он, всегда так пекшийся о справедливости, проявлявший чуть презрительную щедрость, как бы говоря: «Я не опущусь до дискуссий из-за ерунды». Теперь он придирался к мелочам, чуть ли не искал ссор, чтобы доказать свою оспариваемую, как он думал, мужественность. Его посещали нечистые мысли, которые он прежде отгонял, а теперь с каким-то облегчением привечал и нежил. Не доказательство ли это, что он такой же мужчина, как другие, и во всем виновата одна Тьевенна? Не в силах ли он был еще с женщиной более молодой, более свежей наплодить целый выводок детишек?
Он начал ненавидеть жену. Наряжаться она не умела, казалась старше своих лет, совсем не уважала его и не выказывала ему нежности. Он запамятовал, что сам негласно запретил всякую естественность отношений, всякое проявление нежности, а в сорок лет этому уже не обучишься, тем более с помощью нотаций. Он погрузился в грезы о молодой, ласковой и ветреной жене, которая предпочитала бы украшения церковной службе и могла говорить не только о Священном писании. Прюдом думал о двадцатилетней Тьевенне, которую он сам приучил к суровым манерам, а теперь их же вменял ей в вину. Потом Прюдом брал себя в руки, цепляясь за остатки гордости, и, когда жена пыталась к нему подластиться, с негодованием ее отталкивал. В ее-то возрасте с такими штучками? Прюдом уже сам не знал чего хотел, на что рассчитывал. Теперь он часто срывался, и его молитвы превращались в обвинительные речи, в которых он призывал бога в свидетели чинимых ему обид.
Его взор обратился к Мариетте.
Следует сказать, что Мариетта была у него в услужении и, будучи чуть ли не дочерью нищенки, кормилась у Прюдома, работала на него, он в какой-то мере считал ее своей собственностью и в своих рассуждениях исходил из этого. У него она будет в безопасности, без его покровительства ей придется, по примеру матери, промышлять подаянием, а как мужчина может покровительствовать шестнадцатилетней девушке? Только поселив ее у себя; она станет одновременно и служанкой и любовницей и, по сути дела, обретет такое высокое положение, на которое нигде в другом месте ей не приходилось надеяться. В селении его слишком уважают, чтобы у кого-нибудь могли возникнуть подозрения. Тьевенна же привыкнет — разве сама она не привязана к малышке? От Жанны придется отделаться — Прюдом чувствовал, что ее надо будет отправить куда-нибудь с глаз долой, предоставив ей небольшой домишко подальше от Рибемона. Когда Мариетта забеременеет (в своих мечтах подкупленную и соблазненную Мариетту он уже видел беременной), можно будет убедить людей, что малышка допустила неосторожность, промашку, а Прюдомы поселили ее у себя из жалости. Тьевенна полюбит ребенка, станет ему чем-то вроде бабки. В восторге от своей выдумки Франсуа уподоблял себя библейским патриархам и находил в Священном писании подтверждения тому, что он вправе овладеть зависевшей от него девушкой, за которую некому было заступиться.
Да, дьявольское семя дало такие буйные всходы, что даже Жанну это застало врасплох.
Она теперь казалась более податливой, более спокойной. Все шло как по маслу. Солдат уже не волок ее на допрос спиной вперед. Боден полагал, что Жанна лишилась своей колдовской силы. Со дня первого допроса минуло три дня. Те, кто волею судеб попал в судьи, вернулись к своим привычным занятиям. Знаменитый собрат известит их о конце разбирательства, и тогда останется только назначить день казни. «Все в порядке», — с облегчением, несколько предвосхищая события, говорили они женам. Но те не отставали: «Как в порядке? А ее пытали? Она во всем созналась? Это она убила мэтра Франсуа? А как же Мариетта?» Многие мужья находили подобное любопытство не вполне здоровым. Зачем им приспичило знать подробности? Главное, что Жанна колдунья и ее сожгут, так везде поступают, только в их Рибемоне давно не было ничего такого. Даже странно. Кругом только и разговоров, что о борьбе с колдовством, а у них ни одной колдуньи. Невольно задумаешься, может, в Рибемоне это зло просто глубже укоренилось, тщательнее укрылось от посторонних взоров, может, они то и дело встречаются, разговаривают с матерыми ведьмами, на вид не отличимыми от обыкновенных женщин. Но случай с Жанной Гарвилье явно доказывал обратное. Ведь она не прожила в Рибемоне и трех лет, и ее разоблачили. Это служило ручательством чистоты их прежней и будущей жизни. Значит, разоблачить ведьму вовсе не сложно. Враг рода человеческого не так изобретателен, как порою думают… И они возвращались в свои лавки, к своей писанине. С дотоле неизведанным радостным чувством они раздвигали ставни, вновь раскрывали папки. Кое-кто даже насвистывал по утрам. Довольство они испытывали еще и от того, что все на поверку оказалось таким, как описано в книгах, и они составили — им внушили — верное представление о зле (иногда, правда, в причудливых снах им виделось, что зло в них самих или оно находится совсем рядом, словно примелькавшееся животное, собака, увязавшаяся следом). Нередко подступают сомнения, и тогда перестаешь понимать: бывают дни, когда незамутненная совесть и хорошее пищеварение больше не служат опорой, и все заволакивается туманной дымкой, сквозь которую проглядывают смутные очертания страстей, ненависти, злобных чувств, которых люди за собой не знали и почти не подозревали об их существовании… Нет ничего определенного, ничего такого, в чем можно было бы признаться на исповеди (по правде говоря, увидев эти неясные очертания, человек тут же зажмуривает глаза, подобно ребенку, который боится призраков, в темноте наводняющих комнату). Но этого все же достаточно, чтобы разбередить совесть, обеспокоить, вызвать дурное расположение духа, хотя ничего такого на самом деле не существовало. Одни лишь грезы, которые должны бы заставить покраснеть человека, крепко стоящего на ногах и не страдающего отсутствием аппетита. Зло же заключается в травах, восковых фигурках, амулетах, ядах, в поздних ночных бдениях, во время которых призывают демонов и в конечном итоге несут гибель людям. Кто же в селении занимается подобными вещами? Или летает на метле, участвует в шабаше за тридевять земель, подписывает кровью договор с дьяволом, вступая с ним в сделку?