Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина - Александр Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, изложение еще надо было бы перевести на язык той «социально-исторической психологии», которой нет как специальной научной дисциплины, но которая несомненно существует в неопознанном, так сказать, состоянии во всех литературных произведениях «на исторические темы». Но, во всяком случае, уже понятно, что смысл, который вкладывали современники Пушкина в слово «меланхолия», «меланхолический», не вполне совпадает с тем, который вкладываем в это слово мы. Это ясно. И тут надо будет еще нечто прояснить. Но вот — о понятии и термине, которых не знали ни Якушкин, ни его современники, несомненно, зная само явление как таковое. Ведь «комплекс неполноценности» — понятие, которое можно и, видимо, должно толковать и как «отражение» личностью отчужденности ее от окружающего мира, как бы нависающего над ней и давящего ее самим фактом своей непреложности. И тут означенное понятие выявляет всю свою обратимость. А как, в самом деле, будет выглядеть этот самый «комплекс» и связанный с ним «синдром меланхолии» в том случае, когда с точки зрения определенной социально-исторической перспективы не личность, а условия, ее окружающие, оказываются несостоятельны в своих «претензиях»? Не обратится ли в подобном случае означенный «комплекс» в свидетельство «неполноценности» самих условий, окружающих личность и притязающих на некий диктат по отношению к ней и какому бы то ни было ее суверенитету? Кто и что в такой ситуации окажется «неполноценным»? И выражением какой именно реальной ситуации в данном случае окажется «меланхоличность» субъекта? Тут «бабушка еще надвое сказала».
В «документе» по «делу» Якушкина говорится о том (в некое словно бы даже смягчение его вины), что экстремистские «умышления» его имели сугубо личностные, интимные причины. Да и некоторые товарищи Якушкина по «несчастью» активно, как помним, поддерживали эту версию, стараясь переложить вину за «умышления» и состояние, в котором находился в ту пору Якушкин, на особого рода обстоятельства его личной жизни. Но если «комплексом неполноценности» страдало окружавшее Якушкина общество, а не Якушкин, то дело оборачивается по-иному и вся ситуация представляется в ином совершенно свете.
Я не буду говорить здесь о том известном обстоятельстве, что, скажем, сам Александр I к концу своего царствования и во всяком случае в ту пору, когда у декабристов стали возникать «умышления» на его «устранение», был с очевидностью социально-психологически невменяем. Его страх перед окружающим миром не был лишь только следствием сделавшегося ему известным заговора, страхом за свою лишь жизнь; хотя и одного этого обстоятельства было бы достаточно для объяснения дикого поведения царя, «вдруг» впавшего в мистицизм, в какое-то даже мистическое иступление, искавшего, можно сказать, какого-то своеобразного «политического убежища» в «своей» собственной стране, обрывая все связи с окружающим миром и вырубая леса для сооружения «персональных дорог», проходивших бы в стороне от населенных пунктов, избегавшего протокольных церемоний и т. п. Тут дело обстояло и шире и глубже с точки зрения социально-психологической. Создалась вообще достаточно парадоксальная ситуация, при которой сам царь, умалчивая о заговоре, о котором был уже осведомлен, оказался, таким образом, в известном смысле и сам соучастником заговора против себя и того порядка вещей в стране, который он насаждал и поддерживал. Самому Александру вполне можно было бы в этом случае предъявить то обвинение в «недонесении», которое стало общим местом во время следствия над декабристами и которое Николай считал достаточно веским для весьма суровых приговоров. Вот где, вот у кого, без сомнения, был «комплекс неполноценности», вот кто в первую очередь страдал им — сам Александр. И в этом случае слово неполноценность уже не приходится брать в кавычки, потому что оно достаточно адекватно отражает социально-психологическую неспособность этого царя осуществить на деле то, что он прокламировал вначале, к чему сам же тогда призывал, неспособность его «свести концы с концами»; отражает, в конечном счете, социально-историческую неполноценность всего режима, от которого начали вдруг отваливаться всякие потемкинские фасады «времен Екатерины», открывая социальное двуличие системы и весь механизм того принуждения к гражданскому лицемерию, который скрывался за всеми посулами и либеральными жестами царя. Николай сразу же отбросил ненужную маскарадную маску Александра. Прямое функциональное назначение, служебную роль своих собственных масок он уже почти не скрывал. Его «знаменитое» лицедейство на следствии по делу декабристов было своего рода «приемом обнажения приема» и тем, быть может, и производило действие. «Понятия чести» были прямо объявлены казенной собственностью и изъяты из сферы личного применения и истолкования.
«… — Были вы в обществе? Как оно составилось? Кто участвовал? Что хотели?
Как я ни старался отвечать уклончиво и осторожно, но не мог не выразить, что желали лучшего порядка в управлении, освобождения крестьян и пр. Государь снова начал спрашивать:
— Были вы 12 декабря у Оболенского? Говорите правду, правительству все известно.
— Был…
— Если вы знали, что есть такое общество, отчего вы не донесли?
— Как было доносить… тяжело, нечестно доносить на своих товарищей.
На эти слова государь страшно вспылил.
— Вы не имеете понятия о чести! — крикнул он так грозно, что я невольно вздрогнул. — Знаете ли вы, что заслуживаете?
— Смерть, государь.
— Вы думаете, что вас расстреляют, что вы будете интересны, нет — я вас в крепости сгною!»
Рассказ И. А. Анненкова о 14 декабряВот это уже ясный разговор, «мужской», как говорится. И все тут органично, все «правильно», никакой межеумочности, никакого александровского раздвоения… Как будто Петр Великий допрашивает какого-то там боярина перед дыбой… Маска Петра вообще, казалось, начала прирастать к Николаю, который вроде бы хотел и на самом деле быть «грозен, но справедлив». Потом он еще уронит эту маску, ее сдует с его лица «ветром истории», и под ней окажется даже и не лицо вовсе, а какие-то тряпки, под которыми, как под мешками, накинутыми на головы приговоренных этим человеком когда-то к повешению, неудачливые бальзаминаторы скроют от «публики» судорогу последнего «момента истины» Николая «Незабвенного». И над Зимним взовьется наконец флаг капитуляции, только не белый, а черный…
Выражение «меланхолический» — одно из ключевых в произведениях Карамзина, «меланхолия» — ключевое, можно сказать, слово — знак к «Письмам русского путешественника». Конечно, у Карамзина это слово глубоко связано со всей системой его сентиментализма, его «чувствительности»; «меланхолический» у Карамзина почти синоним «чувствительному», а «чувствительный» — «грустному». «Меланхолический» человек, по Карамзину, — это человек, грустно задумавшийся о чем-то, пригорюнившийся. Человек, остановившийся вдруг в раздумье, — «меланхолик». Человек, почувствовавший вдруг себя обособленным в «этом суетном мире», — «меланхолик». Какая-то сладкая горечь, какая-то грустная улыбка, какая-то светлая печаль — вот что такое, по Карамзину, «меланхолия». Это состояние души между отчаянием и надеждой, состояние, когда надежда уже покинула человека, но когда человек вместе с тем совсем не торопится впасть в отчаяние, вообще никуда не торопится. Это какое-то своеобразное поэтическое примирение с печально неизбежным. Меланхолия, по Карамзину, — это своеобразный психологический «позитивизм» (рискну вызвать нарекание в явной «модернизации», но хочу быть верно понятым), это лирическое «примиренчество», в котором нет угодничества перед действительностью, но в котором явственно звучит мотив: «все понять — это все простить».
«Осень делает меня меланхоликом. Вершина Юры покрылась снегом; дерева желтеют, и трава сохнет. Брожу… с унынием смотрю на развалины лета; слушаю, как шумит ветер, — и горесть мешается в сердце моем с каким-то сладким удовольствием. Ах! Никогда еще не чувствовал я столь живо, что течение натуры есть образ нашего жизненного течения!.. Где ты, весна жизни моей? Скоро, скоро проходит лето — и в сию минуту сердце мое чувствует холод осенний. Простите, друзья, мои!»
Н. М. Карамзин. Письма русского путешественника«Любезнейший друг!
Мы здоровы после здешней тревоги 14 декабря. Я был во дворце с дочерьми, выходил на Исаакиевскую площадь, видел ужасные лица, слышал ужасные слова, и камней пять-шесть упало к моим ногам. Новый император оказал неустрашимость и твердость. Первые два выстрела рассеяли безумцев с «Полярного Звездою», Бестужевым, Рылеевым и достойными их клевретами… Я, мирный историограф, алкал пушечного грома, будучи уверен, что не было иного способа прекратить мятежа… Я… чувствовал живо, сильно, но сам дивился спокойствию моей души странной; опасность под носом уже для меня не опасность, а рок и не смущает сердца: смотришь ей прямо в глаза с какою-то тишиною…»