Конец Хитрова рынка - Анатолий Безуглов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что же вам Азанчеев рассказал о Богоявленском?
— Говорил, что он пытался спасти государя. Был в 1918 году в Тобольске и Екатеринбурге. Игорь мне и адрес Богоявленского оставил.
— А откуда он знал адрес?
— Да пришлось ему как-то ларец слоновой кости продавать. Пошел в антикварный. Глядит, а антиквар-то знакомый…
— Таким образом, вы обратились к Богоявленскому по совету племянника?
— Да, по совету. Так он мне и сказал: напиши, говорит ему, дядя, он тебе в твоем благородном труде поможет Я и написал…
— Богоявленский вам ответил?
— Ответил и тетрадь дневниковую прислал…
— Где она?
— У меня на квартире. Хотел ему по минованию надобности вернуть, да все оказии не было, а обычным путем не решался. Не в обиду будь вам сказано, почтовое ведомство после революции ненадежным стало: отправишь письмо в Тверь, а оно в Тамбов угодит…
— Вы Богоявленскому один раз писали?
— Нет. Только на второе свое письмо ответа я не получил. Напоминание ему написал, да он, видно, уже мертвым был…
Я положил на стол письмо, которое приказчик отдал Фрейману, когда тот был в магазине Богоявленского.
— Узнаете?
— Да. К мертвому пришло?
— К мертвому.
Он перекрестился. Попросил еще папиросу. Закурил.
— Что вы просили сообщить вам во втором письме?
— Я спрашивал, какие иконы и книги государь привез с собой в Екатеринбург и что на Николая Алексеевича произвело самое сильное впечатление в доме Ипатьева…
Я вспомнил бесконечный список икон, над которым мы с Фрейманом напрасно ломали голову. Еще там были «Правила игры на балалайке» — собственность царевича Алексея, сочинения Аверченко и религиозная литература.
Я достал из портфеля, подаренного мне на день рождения Верой, копию найденного у убитого письма.
— Здесь, кажется, ответы на все ваши вопросы…
Стрельницкий осторожно взял своими пухлыми желтыми пальцами листок, склонил над ним лысую голову.
— Да, пожалуй. Только пропуски имеются…
— Было залито кровью, не разобрали…
Он поспешно положил листок на стол. Посмотрел на пальцы, будто опасаясь, не замараны ли они кровью. Потом покачал тяжелой головой, вздохнул:
— Изверги, ох изверги!
— О каких ваших и своих заблуждениях мог писать Богоявленский? — спросил я.
Стрельницкий потер под столом руки, словно стирая следы крови. Задумался.
— Что вам сказать? Чужая душа потемки. Может быть, он подразумевал высказанную мною в письме уверенность, что он был и остался монархистом? Игорь мне говорил, что Богоявленский все себя теребил, растравлял. Не было спокойствия в его душе. Как говаривали в старину, укатали сивку крутые горки… Вот видите, пишет: «У меня сейчас нет прошлого, и я не заинтересован в его воскрешении». Без прошлого жить, конечно, легче, зато умирать тяжелей…
— Азанчевский-Азанчеев проживает сейчас в Москве?
— В Москве.
— Адрес помните?
Прежде чем ответить на вопрос, Стрельницкий спросил:
— Вы его тоже допрашивать будете?
— Конечно. Надеюсь, его показания помогут разыскать убийцу.
— Дай-то бог. А адрес его такой: Староконюшенный, значит, переулок, дом 7, квартира 15.
— Кстати, как выглядит ваш племянник?
— Я, признаться, не мастер описывать. Человек как человек. Когда-то был брюнетом, теперь стал седым. Тюрьма да гражданская война выбелили. Вы не думайте, — почти просительно сказал Стрельницкий, — он за свою службу у белых сполна получил. Так что старые грехи ему не в зачет.
Старик опасался, что его показания могут сказаться на судьбе племянника. Я его успокоил. «Был брюнетом, теперь стал седым…» Не тот ли это седоватый господин, о котором говорил на допросе приказчик убитого?
Я попросил Стрельницкого подождать в коридоре, а сам отправился к начальнику Петрогуброзыска. С его помощью мне удалось связаться по прямому проводу с Москвой. Я сообщил результаты допроса Стрельницкого, адрес Азанчевского-Азанчеева и сказал, что завтра буду в Москве и привезу с собой дневник Богоявленского.
Стрельницкого я нашел на том же самом месте, где оставил его час назад.
— Ну, поехали к вам. Нас уже машина ждет.
— Обыскивать будете?
— Зачем? Думаю, вы мне и так дневник убитого отдадите.
— Дневник? Да, конечно…
Он тяжело встал, руки его опять оказались за спиной. Сгорбившись, он пошел к стоящей у подъезда машине, в которой уже сидел рыженький агент.
Когда мы приехали к Стрельницкому, он достал из старинного платяного шкафа, из-под груды каких-то тряпок, аккуратно завернутую в бумагу толстую тетрадь, исписанную уже знакомым мне почерком астигматика.
— Вот, пожалуйста…
Он проводил меня до еамой двери. На лестничной площадке мы остановились. Он мялся.
— Меня действительно не арестуют? — наконец спросил он.
— Конечно, нет.
— А Игоря?
— Если он не причастен к убийству, то тоже нет.
— Я вам верю, — торжественно сказал Стрельницкий. — Правда, вы не дворянин, но я вам верю. Мне жить недолго, но я не хотел бы умирать в тюрьме. — Он поднял на меня свои водянистые глаза, в которых были слезы. — Я вам верю, — еще раз повторил он.
Итак, теперь мы располагали дневником Богоявленского.
Какую роль он сыграет в расследовании этого дела?
XVДневник Богоявленского был своеобразной исторической хроникой и, видимо, с этой точки зрения представлял бы известный интерес для читателей. Но, чтобы не перегружать свое повествование, я приведу лишь те записи, которые имеют прямое или косвенное отношение к описываемым мною событиям.
Петроград, 1917 года, марта 9 дняКак только императорский поезд подошел к перрону, на платформу соскочил командир железнодорожного батальона генерал-майор Цабель. Не оглядываясь, он кинулся к выходу. Его примеру последовали другие свитские. Придворные напоминали крыс, бегущих с тонущего корабля. Николай Александрович был потрясен происходящим. К нему подошел новый командующий войсками Петроградского военного округа генерал Корнилов.
— Государь, на меня возложена прискорбная обязанность арестовать вас…
— Куда прикажете отправляться? В Петропавловскую крепость?
— Что вы, Николай Александрович! — поспешно сказал начальник царскосельского караула полковник Кобы-линский. — Ваша семья ждет вас в Александровском дворце…
Николай Александрович молча прошел мимо выстроившихся вдоль дебаркадера солдат запасных гвардейских полков, которыми командовал какой-то прапорщик, и так же молча направился к зданию вокзала.
Домой я попал только вечером. Чувствовал себя разбитым и опустошенным. Начинался приступ мигрени. Меня ожидал Думанский. Он рассматривал висевшего в гостиной Дега. Высказав о картине несколько тривиальных замечаний и, как обычно, процитировав Сократа, он спросил, не соглашусь ли я продать своего Пизано. Я, разумеется, отказался', рассчитывая, что он тут же уберется. Но Думанский пробыл еще с полчаса.
Будто мимоходом упомянул о Кривошеине[12]. Я понял,
что Думанского интересует, поддерживаю ли я с ним связь. Если это так, то узнать ему ничего не удалось. Уже прощаясь, он сказал, что я, видимо, не совсем правильно расцениваю поведение Бориса Соловьева, который весьма переживает нашу размолвку.
Я промолчал.
Этот протеже Лохтиной никогда не внушал мне доверия. Для него нет ничего святого, кроме денег. А человек без святыни скоту подобен.
Петроград, 1917 года, марта 15 дняНовая беда: Александровский дворец отгорожен от внешнего мира. Оказывается, висельники[13] вели тайные переговоры с англичанами об отправке царской семьи в Лондон. Предполагалось, что семья будет тайно вывезена министром юстиции Керенским в Архангельск, куда будет послан английский крейсер. Но в Петроградском Совете рабочих и солдатских депутатов как-то об этом узнали и ударили в набат. На экстренное заседание исполкома вызвали Керенского. Он был настолько перепуган, что даже забыл воткнуть в карман сюртука свой красный платочек, с которым никогда не расставался, выступая в Государственной Думе. В Царское во главе отряда пулеметчиков и семеновцев отправился доверенный эмиссар Совета Мстиславский[14].
Убедившись, что августейшая семья на месте, Мстиславский сменил все караулы. Комнаты, где находились члены семьи, были оцеплены тройным кольцом постов, а все двери, ведущие наружу, закрыты на замки и засовы.
Кривошеий был очень взволнован случившимся. Повинуясь неясному для меня чувству, я, возвращаясь от него, приказал лихачу остановиться у дома, где в бельэтаже снимает квартиру Думанский. Думанский был чрезвычайно любезен. Во время пустого, ни к чему не обязывающего разговора он внезапно спросил: