Судьба человека. Донские рассказы (сборник) - Михаил Шолохов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другая улица, кривая и тесная, лежит на взгорье, обросла вербами, словно течет под зеленой крышей деревьев, и ветер гоняет по ней волны пыли, крутит кружевным облаком золу, просыпанную у плетней. На второй улице не дома, а домишки. Неприкрытая нужда высматривает из каждого окна, из каждого подворья, обнесенного реденьким, ветхим частоколом.
Лет пять назад пожар догола вылизал постройки на второй улице. Вместо сгоревших деревянных домов слепили мужики саманные хатенки, кое-как пообстроились, но с той поры нужда навовсе прижилась у погорельцев, глубже глубокого пустила корни…
В пожаре пропал весь сельскохозяйственный инвентарь. В первую весну как-то обработали землю, но неурожай раздавил надежды, сгорбатил мужичьи спины, по ветру пустил думки о том, что как-нибудь удастся поправиться, выкарабкаться из беды. С того времени пошли погорельцы по́ миру горе мыкать: ходили «христарадничали», уходили на Кубань, на легкие хлеба; но родная земля властно тянула к себе: возвращались в Даниловку и, ломая шапки, вновь шли к зажиточным мужикам:
– Возьми в работники, хозяин… За кусок буду стараться…
II
Утром, чуть свет, к Науму Бойцову пришел попа Александра работник. Наум запрягал в повозку выпрошенную у соседа лошадь и не слыхал шагов подходившего работника. Думая о чем-то своем, дрогнул от неожиданно громкого приветствия:
– Здорово, дядя Наум!
Наум оглянулся и, затянув супонь, дотронулся свободной левой рукой до шапки.
– Здорово. Зачем пожаловал?
Работник, обрадованный тем, что вырвался от хозяйства, присел на опрокинутую убогую борону и, натягивая на ладонь рукав рубахи, вытер со лба пот.
– Дело к тебе имеем, – не спеша начал он, как видно собираясь долго и обстоятельно поговорить.
– Какое там дело? – хлопоча над лопнувшей вожжой, спросил Наум.
– Оно видишь, какое дело, я попу свому давно говорю: «Вы, батюшка, коли хотите жеребчика подрезать, так вы…»
– Ты не мусоль! – отрезал Наум. – Жеребца надо подрезать, что ль? Так и говори, а то мне некогда – зараз на поле еду.
– Ну да, жеребца, – недовольно закончил работник.
– Скажи: сейчас приду.
Работник нехотя встал, отряхнул со штанов прилипшую свеженькую стружечку и, глядя себе под ноги, равнодушно сказал:
– Хвалят тебя в округе: коновал, мол, хороший… Оно и точно, а сам собою человек ты неласковый… Никакого с тобой приятного разговору нельзя иметь. Грубый ты и обрывистый человек!..
– Ну, брат, извиняй, таким мать родила!
– Я что ж… Конешно, обидно, однако я могу с кем хошь поговорить.
– Во-во, потолкуй ишо с кем-нибудь, – улыбаясь глазами, сказал Наум и не спеша, прямо и тяжко ставя на землю широкие босые ступни, пошел в хату.
Работник поднял с земли свеженькую, откуда-то принесенную ветром стружечку, свернул ее в трубку, вздохнул и пошел по улице, кособочась и по-бабьи вихляя задом. Шел он так, как будто против воли ветром его несло.
Наум вошел в хату и снял с гвоздя вязку толстой бечевы. Развязывая узел, он повернулся лицом к печке и улыбнулся жене, возившейся со стряпней.
– Я говорил тебе, что откеда-нибудь да капнет! Попу Александру понадобилось жеребчика подрезать, работника присылал. Меньше чем полпуда размольной не возьму!..
– Присылал, что ли?.. – обрадованно переспросила жена.
– Только что ушел.
– Вот и хлеб!.. А я-то горевала: пахать поедешь, а пирога и краюшки нету.
Наум улыбнулся, и от улыбки рыжий клин бороды сполз куда-то в сторону, оскалились почерневшие плотные зубы. Улыбка молодила его и делала суровое лицо приветливым.
– Собирайсь и ты, Федор, помогешь. А кобыла пущай постоит, не распрягай, – сказал сыну.
Федор, шестнадцатилетний парень, до чудного похожий на отца лицом и ширококостой плечистой фигурой, засуетился, подпоясал рваную рубаху новым ремнем и пошел за отцом, так же твердо попирая землю босыми ногами и так же сутулясь на ходу и помахивая сильными не по возрасту руками.
Возле своего двора встретил их поп Александр. На сухих, обтянутых щеках его виднелась кровь, лоб завязан чистым полотенцем. Под повязкой серыми мышатами шныряли раскосые глаза.
– Приступу нет! – поздоровавшись, сказал он. – Вот зверь, прямо бесноватый!.. – Голос у него был густой, басовитый, несоразмерный с низкорослой, щупленькой фигурой. – Хотел обротать, так он меня кусанул зубами, как пес! Клок кожи на лбу содрал, истинный бог!..
Смешливый Федор побагровел, надулся, удерживаясь от смеха, но отец строго взглянул на него и пошел в калитку.
– Он где у вас?
– В конюшне.
– Принесите ишо одну бечеву, батюшка.
– С ним надо умеючи… – нерешительно сказал поп.
– Как-нибудь усмирим. Не с такими управлялся!.. – немного хвастливо ответил Наум и ловко свернул в конце бечевы замысловатую петлю.
Федор, поп и работник стали возле двери, а Наум на левую руку намотал бечеву, в правой зажал короткий сырой дубовый кол.
– Гляди, дядя Наум, он тебя обожгет! – усмехнулся работник.
Наум, не отвечая, откинул болт и, жмурясь от темноты, хлынувшей из конюшни, шагнул через порог.
Минуты две слышалась возня. Федор с шибко бьющимся сердцем ждал крика: «Идите держать!.. Живо!..» – как вдруг что-то грохнуло, всхрапнул жеребец, глухой вязкий стук, стон… По деревянному настилу коротко проговорили копыта, дверь хрястнула, словно ее рвануло бурей, и из темноты, дико задрав голову, прыгнул жеребец. В два скачка обогнул навозную кучу, на секунду стал, тяжело вздымая потные бока, разметал хвост и, перемахнув через забор, скрылся, взбаламучивая по дороге прозрачную пыль.
Из конюшни, качаясь, вышел Наум. Руками он зажимал рот, на левой еще моталась оборванная бечева… Шагов двадцать, быстрых и путано пьяных, сделал он по двору, наткнулся на забор грудью и упал навзничь, поджимая к животу ноги. Федор с криком бросил бечеву и подбежал к нему.
– Батя!.. Чего ты?!
Страшным хрипящим шепотом, давясь словами, Наум выкрикивал:
– В гру́ди… меня… вдарил… Сломил кость… Пропадаю!.. В гру́ди… под сердце!.. – выдохнул он со свистом и, выворачивая от безумной боли помутневшие глаза, заплакал, икая и давясь кровью.
Его подняли и перенесли под навес. По двору, там, где его несли, красной мережкой разостлался кровяной след. Наум, выгибаясь дугой, хрипел и рвал на себе рубаху. При каждом выдохе страшно низко вваливалась размозженная грудь и потом угловато тряслась и покачивалась.
Минут через десять ему стало лучше, кровь перестала хлобыстать через рот, лишь розовой слюной пенились губы. Перепуганный поп принес графин самогонки, заставил Наума силком выпить три стакана и, заикаясь, зашептал:
– Я заплачу тебе… заплачу… а сейчас уходи… сынок тебя доведет. А ну – какой грех, тогда я в ответе? Иди, Наум, ради Христа, иди!.. В кругу семьи и помрешь… Пожалуйста, уходи. Я за тебя отвечать не намерен.
– Помру… жене… заплати… – свиристел сквозь приступы удушья Наум.
– Будь покоен… Приобщу тебя, за дарами зайду в церковь… Федор, помоги отцу подняться!..
Наум, поддерживаемый попом, быстро спустил ноги и глухо крикнул:
– Ой, не могу-у-у!.. Ой-ёй-ёй!.. Смерть! По-ми-ра-ю-у!.. – вдруг закричал он пронзительно и дико.
Федор, безобразно кривя лицо, заплакал; работник в стороне копал ногою песок и глупо улыбался.
Тяжело хлебая раскрытым ртом воздух, Наум встал. Всей тяжестью наваливаясь на плечо Федора, он пошел, косо перебирая ногами.
– Домой… батюшка велит… пойдем… – коротко сказал он.
Шел, спотыкаясь и путаясь, но крепко закусил губы, ни одного стона не уронил за дорогу, лишь брови дрожали на мокром от слез лице его. Не доходя саженей сорока до дому, он с силой вырвался из рук Федора, крикнул и шагнул к плетню. Федор подхватил его под мышки и сразу почувствовал, как отяжелело, опускаясь, отцово тело и что он уже не в силах его держать. Из-под полуопущенных век свешенной набок головы глядели на него недвижные глаза отца с мертвой строгостью…
Подбежали люди. Кто-то потрогал руки Наума, кто-то сказал не то со страхом, не то с удивлением:
– Помер!.. Вот те и на!..
III
После похорон отца на третий или на четвертый день мать спросила у Федора:
– Ну, Федя, как же мы с тобой будем жить?
Федор сам не знал, как надо жить и что делать после отцовой смерти.
Был хозяин – налаженно и прочно шла жизнь, шла, как повозка, с тяжелым грузом. Иной раз было трудно изворачиваться, но Наум как-то умел устроиться так, что семья даже в голодный год особого голода не испытывала, а в остальное время было вовсе спокойно и хорошо: если не было достатков, как у мужиков-богатеев с первой улицы, то не было и той нужды, какую испытывали соседи Наума, жившие рядом с ним по второй улице. А теперь, после того как хозяйство лишилось заправилы, не только Федор растерялся, но и мать. Кое-как вспахали полдесятины под пшеницу, засевал Прохор, сосед, но всходы вышли незавидные – редкие и чахлые.