Крушение столпов - Морис Дрюон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На лице Симона появилось такое выражение, что Анни Фере спросила:
– Я случайно не ляпнула лишнего?
– Нет-нет, – сказал Симон.
Успокоившись, Анни Фере вернулась к Сильвене.
– А потом, ведь она и к девочкам неравнодушна, – добавила Анни. – По мне-то ничего в этом страшного нет.
«Да… значит, еще и девочек, а почему, собственно, нет… еще и это тоже, – подумал Симон. – Немножко в ту сторону, немножко в другую… Мужчина или женщина, какая разница?..»
Но Симону не удавалось избавиться от нахлынувшего на него необъяснимого чувства отвращения…
Сильвена с Симоном, Анни с Сильвеной, Сильвена с Мобланом, Марта с Вильнером, Стен с Мартой, Марта с Симоном, а Симон со Стеном в одном министерстве… Симон с г-жой Этерлен, г-жа Этерлен с Жаном де Ла Моннери, Жаклин де Ла Моннери с Де Воосом, Де Воос с Сильвеной, Сильвена с Вильнером, Симон с Сильвеной… эта баллада о пленниках секса вдруг закрутилась у него в голове. Мрачный танец любви, которая кружит и кружит в хороводе, одни поколения цепляются за другие, и мертвые вперемешку с живыми! Нет, это не только конюшня, кормушка и стая, это манеж, где бык привязан к колесу и шагает по кругу, топча собственные экскременты…
Все та же скрипка сопровождает своим томным пением нагромождение этой гадости, и перед Симоном по-прежнему либо Нейбекер, который сидел тут десять лет назад, либо Де Воос, который сидит сегодня, военный герой, накачавшийся наркотиками или алкоголем и символизирующий крушение силы.
Симону, который на протяжении десяти лет наблюдал, забавляясь, непрерывное скрещивание пар, который занимал место за этим игорным столом, словно за большим столом казино, держась с неизменным высокомерием, вдруг стало душно и мерзко. Почему? Что произошло?
– Вообще-то, – говорил Де Воос Анни Фере, – надо было мне остаться с Сильвеной. Замечательная девчонка. Я не очень красиво ее бросил. И знаешь, недели две тому назад на меня напала тоска, и я снова переспал с ней… всего одна ночь… а мне стало легче.
Симону показалось, будто ему под кожу стали вводить раскаленный железный прут. И было не просто больно – было страшновато, потому что все вдруг изменилось: температура тела, давление крови, течение мыслей. Ему захотелось сбросить со стула этого пьяного кретина, и только сознание, что его могут узнать, удержало его.
«Недели две назад…» – значит, в ту неделю, когда Симон раза три или четыре встречался с Сильвеной. Значит, ей было этого недостаточно?
«Да что со мной? – спрашивал себя Симон. – Плевал я на эту девку. Я встречаюсь с ней, когда мне охота и ей тоже. И мы ничем друг другу не обязаны. Она совершенно свободна и в те ночи, когда я не с ней, может делать все, что ей заблагорассудится. Я совсем рехнулся!»
Он нетерпеливо потребовал счет, расплатился и, едва попрощавшись с Анни Фере, ушел.
– Что-то, видно, я ляпнула лишнее, – сказала певица, когда он вышел из зала.
…Симон высадил приятеля на углу:
– До вас тут два шага, верно? – И он поехал на Неаполитанскую улицу.
«Забавно будет, – с усмешкой подумал он, – если этот кретин тоже явится к ней сегодня ночью».
Введенный ему под кожу раскаленный прут по-прежнему жег грудь и бедра, и это ощущение он с трудом мог переносить.
Сильвена уже легла, она была одна и сама ему открыла; она щурилась со сна и, хоть и удивилась его приходу, в общем была довольна. Не произнося ни слова, Симон влепил ей две пощечины – справа налево, наоборот…
Раскаленный прут стал охлаждаться и выходить у него из-под кожи.
Так Симон и Сильвена поняли, что они любят друг друга.
5
Зал «Карнавала» опустел. Оркестр играл лишь для ван Хеерена, дремавшего за столиком, и Габриэля, сидевшего в одиночестве за другим столиком, – он попросил бумаги и теперь писал.
Анни Фере уехала. Скрипач посматривал на метрдотеля, метрдотель посматривал на официанта: один счет положили перед голландцем, другой – перед Габриэлем. Последний рассеянным жестом положил счет в карман и знаком попросил, чтобы ему еще налили.
Он был пьян и знал это. Голова у него была поразительно ясная, тогда как весь мир вокруг будто затянуло зыбким туманом, – и он чувствовал себя словно светящейся точкой, окруженной абсурдным круговым движением. Наконец-то Габриэль открыл для себя, как устроен мир. И голова у него была не просто ясная – он ощущал себя поразительно умным.
«Поскольку я решил со всем покончить, надо, чтобы она знала почему», – сказал он себе.
И наверху принесенной ему бумаги он начертал:
«Поскольку я решил со всем покончить, надо, чтобы Вы знали почему…»
А затем фразы сами стали ложиться на бумагу: Габриэль находил четкие, точные выражения, что удивляло его самого.
«Поскольку Вы больше меня не увидите, я хочу, чтобы Вы знали почему. Два с половиной года Вы заставляли меня страдать, как невозможно страдать мужчине. Нельзя заставлять страдать так упорно, как это делали Вы…»
Текст этот казался Габриэлю мучительным и в то же время ослепительно прекрасным – смущало его лишь то, что все строки в конце сходились в одну точку. Но это же нормально: параллельные прямые в бесконечности пересекаются…
«Вы все время разговаривали с Вашим покойником. Вот только ответил ли он Вам хоть раз? Ага! Он не отвечал Вам, потому что там, по ту сторону, нет ничего… И вечной Вашей мукой будет, когда Вы это поймете. По ту сторону нет ничего, ничего!»
Течение его мыслей прервало появление ватаги гуляк в бумажных колпаках, дувших в деревянные дудочки.
От их появления веяло уже прошедшим праздником, глупым стремлением продлить вчерашнее веселье, не снимая праздничных одежд.
Покачиваясь на нетвердых ногах, поддерживая друг друга, громко переговариваясь, чтобы не заснуть, эти обломки парижского Рождества со следами несварения желудка на лицах послужили для Габриэля оправданием его ярости.
Вконец обессиленные музыканты изобразили веселье и радость, и в ловких руках официантов захлопали пробки шампанского.
«…Месть, – продолжил свое письмо Габриэль. – Вы заслужили те беды, которые на Вас обрушились и которые еще обрушатся в будущем».
Он нисколько не удивился, когда, подняв от бумаги глаза, увидел ван Хеерена в тюрбане из гофрированной бумаги, как не удивился и тому, что секундой позже на голове у него самого появился клоунский колпак.
Пестрые ленты серпантина полетели в залу, обмотались вокруг его шеи, манжет, пера, крошечные резиновые шарики отскакивали от его висков.
Девица, подобранная крикунами по дороге, в менее изысканном заведении, чем «Карнавал», подошла к Габриэлю и, нагнувшись над его столом, произнесла тем ироничным, подтрунивающим и почти агрессивным тоном, каким нередко говорят продажные женщины:
– Кому это вы тут строчите? Вот уж сейчас совсем не время! Это что – любовное послание?
Габриэль поднял брови и обратил к ней невидящие глаза – он даже не заметил, какая она бледная, с приглаженными черными волосами и что ее можно было бы даже назвать хорошенькой, если бы не слишком близко посаженные глаза и не слишком широкие скулы.
– Не больно-то вы разговорчивы! А я, знаете ли, совсем не хочу вам зла! – добавила она. И двинулась в направлении вешалки.
А Габриэль, по-прежнему обмотанный бумажными лентами, снова склонился над листом бумаги.
«Вы совершенно не поняли, какой я человек, и, поскольку Вы совершенно не поняли, какой я, Вы, естественно, не сможете понять моего письма…»
Тут Габриэль опустил перо, взял листок и, следуя своей пьяной логике, его разорвал.
В эту минуту шумная ватага, толкая перед собой свое веселье, словно тачку, выкатилась из «Карнавала» и отправилась куда-то дальше рассыпать конфетти и стрелять из хлопушек.
Девица, появившаяся через несколько секунд из вестибюля, воскликнула:
– Ну и мерзавцы! Они же меня бросили!
И, подойдя к столику Габриэля, уселась рядом с ним.
– Кончили, значит, письмо? – спросила она. – У вас что, неприятности? Да не думайте вы о них. Веселиться надо. Может, пойдем отыщем друзей? По-моему, я знаю, куда они отправились.
Она сдернула с Габриэля клоунский колпак, водрузила его себе на голову, повернулась к зеркалу со словами: «Ну как, идет мне?» – затем, подхватив Габриэля под руку, попыталась поднять его с места.
– Да ну, пошли же, тут скучно!
– Да, – сказал, поднимаясь, Габриэль. – Надо мне все ей объяснить, объяснить самому. А потом – там посмотрим… – добавил он, широко и неопределенно поведя рукой.
Ему принесли шубу. И он вложил в руку швейцару сотенную бумажку.
– А ваш счет? – спросил метрдотель, согнувшись в поклоне и протягивая ему новый счет.
Габриэль снова широко и неопределенно повел рукой в направлении барона-голландца.
Музыканты принялись быстро укладывать инструменты в футляры, а официанты – собирать в корзину серпантин и обрывки письма.
Ван Хеерен, внезапно осознав, что все его покинули, воскликнул: