Из круга женского: Стихотворения, эссе - Аделаида Герцык
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Похолодевшая, с мелкой дрожью в теле, вернулась домой. Было поздно. Прошла в спальню, заперлась, села на пол у кровати и стала покачиваться и вытягивать шею вперед. На миг вспомнила было о людях: позвать Дуняшу и поплакать перед ней? Послать за Варей? Пойти к кому-нибудь из знакомых, хоть к Савицкому…
Но поняла, что нет больше людей, ни одного нет. Как развязались нити, так и отпали они одна за другой. Только Бог. Но никогда молиться не умела, не давал Бог молиться. Сразу успокаивал, укачивал, усыплял ее. В первый раз за два дня улыбнулась Ольга, когда вспомнила, как Бог любит ее. И, поднявшись с полу, зажгла восковую любимую свечку и легла на постель, чтоб удобней было смотреть на огонек.
Душа устала биться о стенки жизни, ища выхода. Хотелось верить, что выход здесь, вот в этой комнате, в этом огоньке, в кресте на стене, в Божьей ласке. Сегодня же, теперь же узнать, где путь, как выйти из жизни… Пусть она хуже всех, неумная. Неумелая во всем… Только бы в этом одном поступить верно! Попросить у Бога этого одного. И больше никогда, ничего. Крепко зажмурила глаза, чтобы не отвлекаться видом тонкого огонька, и слушала, как мысли и тоска ее кружились, как птицы, в темноте. Нащупывала ту точку, где Бог, откуда можно поговорить с Ним. И только что нащупала, как знакомое нежное объятие охватило ее, разум потушило, заглушило, как белым пухом ее мольбы. И отчетливо прозвучал Голос: «Не надо. Знаю. Все знаю сам. Отдохни».
Кто это сказал? Что это было? Как задержать, закрепить слухом слова Его? Сразу наступил отдых и тишина, и радость. Не о чем стало просить. «Господи! Я хочу быть совсем Твоей! Совсем, навсегда…» — восторженным шепотом сказала Ольга. Разомкнула глаза и встала, чтоб нарушить непереносимую сладость, чтоб не утруждать больше Бога собой, чтоб опомниться от счастья. Блаженно ныло и горело все тело, будто вырванное с трудом из другого мира, во рту ощущалась странная прохлада, будто вкусила незнакомого, нежного плода.
— Вот это и есть оно самое, — вслух сказала она. И вдруг торопливо стала раздеваться.
Нужно было надеть все чистое, все лучшее, потому что знала, что сейчас Бог опять заговорит с ней. Уже окунулся туда ее внутренний взор, струящийся из вечности светлый поток залил ее… Дрожащими от нетерпения руками сорвала все с себя, стала доставать из комода чистую рубашку, выбрасывая все ненужное на пол, вспомнила о белой шелковой тальме, в которой венчалась, и открыла шкаф, чтоб найти ее где-то в глубине. Потом, прервав на миг одеванье, опустилась на колени и долгим поцелуем поцеловала пол. Хотелось еще ниже поцеловать, ниже пола, ниже земли… Медленно и туго завязала тесемкой растрепавшиеся волосы, чтоб не падали на глаза, не мешали. Казалось, что придется проходить головой сквозь узкое пространство, и нужно так, чтоб не задеть ни за что. Вот сейчас ляжет опять — белая, чистая, доверчивая, и попросит Бога научить ее, повести за собой… Как просто!..
В дверь сильно стучали:
— Барыня… Отворите, барыня…
Ольга стояла среди комнаты и не сразу поняла, откуда звук. Потом рванулась к двери и, ничего не понимая, с блуждающими глазами, отперла… На пороге стояла босая испуганная Дуняша. Откуда-то доносился крик:
— Барыня… С Костенькой плохо, Анна Игнатьевна вас зовет… Задохся он.
Ольга уж летела в детскую. Белая шелковая тальма развевалась по коридору. Увидела свечу, стоявшую на полу. Анна Игнатьевна держала в руках Костю в рубашечке, а он бился, рвался из рук, лая каким-то нечеловеческим, диким лаем, беспомощно, с выкатившимися глазками ища воздуха.
Пробежала мимо Дуняша.
Не глядя ни на кого. Анна Игнатьевна отдавала короткие приказанья:
— Ноги в горячую воду — оттянет… Да в таз налить, чтоб паром дышал. Покуда за доктором пойдет — задохнется… Молока теплого… Воды…
Дуняша суетилась. Ольга кидалась в разные стороны. Тысяча нитей вытянулись из земли, оцепили ее свободную, отлетавшую душу болью, жалостью и виной. Едва слышала за ними свое смолкшее на миг счастье.
Анна Игнатьевна, не выпуская Кости из рук, боролась с его судорогами, то уговаривая, то поднося чашку к губам, то кладя, то вновь поднимая. Лай собачий не стихал.
Рабски служила ей Ольга, ползала на коленях по полу, поддерживала таз с кипятком, куда опустили Костины ножки, ударялась об угол стола. Рука ныла от напряжения.
Легчал понемногу кашель, уже полулежал Костя и дышал ровнее — умаялся.
Отрывисто и сурово приказывала Анна Игнатьевна.
Не знала Ольга, можно ли подняться с полу, можно ли выпустить из рук тяжелый таз, боялась сделать оплошность. Робко подбирала разбросанные вещи и вновь ощущала в себе ту же, неиссякаемую, рвущуюся наружу блаженную радость. Не угасла она, а жарче разгорелась, словно ей удобней было здесь, на людях, среди тревоги струить свою лучистую ласку.
Когда Костя успокоился и стих в кровати, Анна Игнатьевна обернулась к ней, с презреньем измеряя ее взглядом:
— А вы чего вырядились? Белая-то шаль вся в грязи… Тут ребенок помирает, а вас не дозовешься.
Растерянно сжимала Ольга руки, стоя перед ней.
— Ступайте теперь. Видите, уснул.
Ольга бережно прикоснулась губами к одеяльцу и нерешительно повернулась к двери. Хотелось еще остаться, чтоб делать что-нибудь трудное и унизительное, служить, мучиться и слушать, как живет и бьется в душе радостная тайна.
Остановилась у выхода, встала на колени и, на глазах изумленной Анны Игнатьевны, восторженно поцеловала холодный, мокрый пол.
Из детского мира
Посвящается Д. Ж.
1. Ненаказуемость Котика
Уж обед кончался, и я думала, что дело обойдется на этот раз, когда вдруг Котик перешел все границы, оттолкнул тарелку так, что компот выплеснулся на скатерть, упрямо крикнул что-то остановившей его горничной и задвигался на стуле, толкая стол.
Все на меня смотрели и думали: неужели я и теперь смолчу. И у меня самой давно кипело, только уж очень не хотелось физического насилия, а слов моих он не слушался.
Я встала, сжала мальчику руку — сильно, так что он на минуту удивленно замолк и, — повела его из столовой.
В коридоре он еще упирался, плакал, пробовал ложиться на пол, но при входе в детскую замолчал и смотрел на меня выжидательно.
— Сиди тут один. Целый час не смей выходить. — И я ушла, закрыв дверь.
Гнев отлег, и, садясь на свое место, я сказала в извинение, что строгость необходима, что ему полезно посидеть одному и еще что-то из области педагогики. На меня смотрели одобрительно.
Заговорили о другом.
Минут через десять, после некоторого колебания, пошла я в детскую. Хотелось посмотреть, как действует наказание. Котик стоял среди комнаты и встретил меня озабоченным взглядом, — слезы высохли и выглядел он спокойно.
— Ты сказала, что я сколько должен тут просидеть? Целый час? — деловито спросил он.
— Да.
— А в часе сколько минут?
— Шестьдесят.
— А уж сколько прошло?
— Не знаю, — я хотела быть сухой и суровой, но он не замечал этого, поглощенный своей идеей.
— Минута — это очень много! — рассуждал он. — Ты просчитай пять минут, а я за это время построю и разорю целый дом. А в час можно вокруг Москвы обойти?
Мне хотелось помочь ему в этой проблеме времени, но я чувствовала, что этим уничтожится наказание, что он забыл все, что было, и я должна напомнить.
И, сделав усилие над собой, я стала говорить слова обыкновенные, какие всегда говорят:
— Как тебе не стыдно быть таким непослушным, грубым мальчиком. Тебя никто любить не будет…
И еще что-то, от чего скучно, скучно и стыдно становилось самой.
— Я больше не буду, — торопливо отвечал Котик. — Ну, ты считай, я увижу, сколько раз в одну минуту я могу прыгнуть…
Очень хотелось ему реально ощутить долготу минуты. Он задавал вопросы и даже взял карандаш и бумагу:
— Ну, нарисуй мне — сколько это, час? Покажи, какой длины! А как узнать, когда он кончится?
И когда, изобразив ему длину часа, я уходила из комнаты, он с увлечением сказал:
— Я еще полчаса, целые полчаса буду тут сидеть!
И знала я, как неважен тот эпизод за обедом, из-за которого я увела его, рядом с тем, что он узнавал и думал теперь.
А вечером, ложась спать, он не захотел убирать кубики, которыми был застроен весь пол гостиной, так что пройти нельзя было, — и все мои уговоры и приказания не действовали.
Он весело и решительно отказывался убирать. И опять во мне поднялось сознание, что нужна строгая мера, что нельзя дать восторжествовать его упрямству.
— Хорошо, — сказала я, — я сама уберу твои кубики, но ты их больше не увидишь. Я запру их себе в комод, и ты завтра не получишь их.
Я не могла себе представить, как он проживет день без кубиков, без любимого строительного творчества. Котик молчал, не протестуя и не сдаваясь.