Дети полуночи - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но у меня, Салема Синая, было на уме другое. «Эви, – сказал я со спокойной небрежностью, – хочешь посмотреть, как я катаюсь на велике?» В ответ – молчание. Зрелище поглотило Эви… и не ее ли палец отпечатался на левой впадинке Сонни Ибрахима, залитой вазелином, – четко, на всеобщее обозрение? Я повторил более настойчиво: «Я умею кататься, Эви. Я взял велик у Мартышки. Хочешь посмотреть?» И Эви – безжалостно: «Я смотрю на то, что внизу. Это классно. С чего это я стану смотреть на тебя?» И я – уже чуть жалобно, шмыгая носом: «Но я научился, Эви, ты просто должна…» Рев толпы с Уорден-роуд заглушил мои слова. Эви повернулась ко мне спиной, и Сонни тоже, и Одноглазый, и Прилизанный; даже Кир Великий показал свой интеллектуальный зад… моя сестра, которая тоже заметила отпечаток пальца и расстроилась, подначивает меня: «Давай, покажи ей. Пусть не задается!» И я вспрыгиваю на Мартышкин велосипед… «Я катаюсь, Эви, смотри!» Езжу кругами, ближе и ближе к сбившимся в кучку ребятам. «Ну что, видишь? Видишь?» Минута ликования, а потом Эви – нетерпеливо, обескураживающе небрежно: «Да уберешься ты когда-нибудь с моих глаз, чертова кукла? Я хочу посмотреть, что там!» Палец, обгрызенный ноготь и все прочее тычется в сторону марша языков, меня отвергли ради шествия «Самьюкта Махараштра Самити»! И несмотря на крики преданной Мартышки: «Это нечестно! Он правда катается хорошо!» – и несмотря на радостное возбуждение от самой езды – я совершенно теряю голову, кручусь вокруг Эви, быстрей-быстрей-быстрей, всхлипываю, уже вне себя, шмыгаю носом: «Да что ты о себе воображаешь, а? Что я должен сделать, чтобы…» И тут начинается нечто другое, ибо я понимаю, что спрашивать не нужно, ведь я просто могу забраться в ее мысли, увидеть, что таится за веснушками и полным железок ртом; в единый миг узнать, что она думает обо мне и как я должен себя вести… и я забираюсь, продолжая крутить педали, но мысли Эви, их верхний слой, поглощены шествием Маратхи; к уголкам мозга прилепились американские попсовые песенки; ничего такого, что заинтересовало бы меня; и теперь, только теперь, теперь, в первый раз, теперь, плача от несчастной любви, я начинаю зондировать… я напираю, я ныряю все глубже, я, прорывая ее оборону, попадаю… в потаенное место, где вижу ее мать: та, в розовом комбинезоне, держит за хвостик крошечную рыбку; а я шарю все глубже-глубже-глубже; да где же оно, то, чем живет Эви; и тут она резко вздрагивает и оборачивается ко мне, а я езжу на велосипеде кругом-и-кругом-и-кругом-и-кругом…
– Убирайся! – визжит Эви Бернс. Поднимает руки ко лбу. Я езжу на велосипеде, на глазах слезы и ныряю глубже-глубже-глубже – туда, где Эви стоит в дверях обитой досками спальни и держит, держит в руках что-то острое и блестящее; и что-то красное капает с кончика; стоит в дверях спальни; и, Боже мой, на кровати – женщина, и она – в розовом. Боже мой, и Эви с этим… и красное пятно на розовом, и приходит мужчина… Боже мой, нет, нет, нет, нет, нет…
– Убирайся, убирайся, убирайся! – изумленные детишки глядят на вопящую Эви, забыв о марше языков, но вдруг вспоминают о нем снова, потому что Эви взялась за багажник Мартышкиного велосипеда – что ты дела ешь, Эви? – и толкнула – ну-ка убирайся ты, паразит, ну-ка убирайся к черту! – Она толкает меня изо всей силы, и я теряю равновесие, лечу вниз по склону, к концу U-образной дороги, боже мой, там ведь шествие – мимо прачечной «Бэнд-Бокс», мимо домов под названием Нур Виль и Лакшми Вилас, – АААА – и вниз, в самое устье процессии, головы-ноги-тела, волны шествия перекатываются через меня, неистово вопя, натыкаясь на этот попавший в историю, потерявший управление, девчоночий велосипед.
Руки хватаются за руль – и я тихо скольжу среди притихшей толпы. Меня окружают белозубые улыбки, вовсе не дружелюбные. «Поглядите-ка, поглядите, маленький сахиб спустился к нам с высокого холма богатеев!» Ко мне обращаются на маратхи, я этот язык едва понимаю, у меня по нему самые плохие отметки. «Что, хочешь примкнуть к „С.М.С.“, маленький господин?» И я, поняв, что мне говорят, но от потрясения не в силах врать, мотаю головой: «Нет». И улыбки, улыбки вокруг: «Ого! Маленький наваб не любит наш язык! А какой язык он любит? – Снова улыбки. – Может, гуджарати? Ты говоришь на гуджарати, господин?» Но гуджарати я знаю не лучше, чем маратхи; я знаю только одно на языке болот Катхьявара – а улыбки торопят, пальцы тычут в меня: «Скажи что-нибудь, молодой господин! Поговори на гуджарати!» – и я выдаю им то, что знаю, забавный, высмеивающий ритмы языка стишок, который Зобатый Кит Колако декламирует в школе, дразня ребят, говорящих на гуджарати:
Су чхе? Сару чхе!Данда ле ке мару чхе!
Здравствуй, ты! – Очень рад! – Палкой дам тебе под зад! Ерунда, безделица, восемь пустых слов… но когда я их произнес, улыбки обратились в хохот; и голоса вблизи, а потом все дальше и дальше, подхватили мою песенку: «Здравствуй, ты! – Очень рад! – и я уже перестал их интересовать. Забирай свой велосипед и катись отсюда, господин-джи, – глумились они. – Палкой дам тебе под зад!» Я помчался вверх по склону, а моя песенка двинулась вперед и назад, в голову и в ноги процессии, длившейся двое суток, становясь по мере своего продвижения боевым кличем.
В этот день голова шествия «Самьюкта Махараштра Самити» столкнулась на Кемповом углу с головой демонстрации «Маха Гуджарат Паришад». «С.М.С.» распевала во весь голос: «Су чхе? Сару чхе!», а М.Г.П. яростно ревела; под рекламными щитами «Эйр Индия» и «Мальчик Колинос» партии кинулись друг на друга с немалым пылом, и под слова моего глупого стишка начался первый из языковых беспорядков – пятнадцать человек убитых, больше трех сотен раненых.
Таким образом, именно я поднял волну насилия, которая привела к разделению штата Бомбей, в результате чего город стал столицей Махараштры – по крайней мере, я поддержал победившую сторону.
Так что же было в голове у Эви? Преступление, мечта? Я этого так и не узнал; зато я усвоил нечто другое: если ты глубоко проникаешь в чей-то мозг, человек это чувствует.
Эвелин Лилит Бернс после этого случая избегала меня; но, странное дело, излечился и я. (Женщины всегда меняли мою жизнь: Мари Перейра, Эви Бернс, Джамиля-Певунья, Парвати-Колдунья несут ответственность за то, каким я стал; и Вдова, которую я приберегаю напоследок; а под конец – Падма, моя навозная богиня. Да, женщины влияли на меня, но роль их никогда не была основной – может быть, то место, которое они должны были заполнить, та дыра у меня в середке, унаследованная от моего деда Адама Азиза, слишком долго была заполнена голосами. Или – следует принять во внимание любые возможности – я всегда их немного боялся).
Мой десятый день рождения
– Ох, господин, ну что тут скажешь? Я, несчастная, во всем виновата!
Падма вернулась. И теперь, когда я оправился от яда и опять сижу за столом, она слишком возбуждена, чтобы молчать. Снова и снова мой возвратившийся лотос корит себя, колотит в пышную грудь, завывает во весь голос. (В моем ослабленном состоянии она мне очень мешает, но я ее ни словом не попрекну).
– Поверь, господин, я заботилась только о твоем благе, от всего сердца! Уж такие мы, женщины: ни минуточки покоя не знаем, когда наши мужчины больны и бессильны… Ты даже представить себе не можешь, как я счастлива, что ты поправился!
Вот она, история Падмы (переданная ее же словами; услышав то, что я написал, она, закатывая глаза, завывая и колошматя свои сиськи, со всем согласилась): «Во всем виноваты моя глупая гордость и самомнение, Салем-баба?, из-за них я и сбежала от тебя, хотя и работа здесь хорошая, да и тебе так нужен присмотр! И очень скоро я уже до смерти захотела вернуться.
А потом подумала: как же я вернусь к мужчине, который меня не любит и вечно занят своей глупой писаниной? (Прости меня, Салем-баба?, но я должна говорить одну только правду. А для нас, женщин, любовь – это самое главное).
И я пошла к святому человеку, который научил меня, что делать. Затем на мои несколько пайс я купила билет на автобус, поехала в деревню копать корни, которые помогли бы разбудить твою мужскую силу… слушай, Мистер, какое заклятье я произносила: «Ты, трава, Быками потоптанная!» Потом я перемолола корни, положила в воду, смешанную с молоком, и сказала вот что: «Ты, зелье могучее, приворотное! Выкопать тебя для него Варуна заставил Гандхарву!{139} Отдай моему господину Салему твои силы. Дай ему пыл, похожий на Молнию Индры{140}. Ты, зелье, как горный козел, заключаешь в себе всю силу Сущую, все могущество Индры и здоровую силу зверей».
Приготовив питье, я вернулась, и ты, как всегда, сидел один и, как всегда, уткнувшись носом в бумажки. Но, клянусь, свою ревность я припрятала подальше: ревность портит лицо, делает его старым. О, прости меня, Боже: я преспокойненько вылила зелье в твою еду!.. А после – ай-ай – простят ли меня Небеса, но я неграмотная женщина, и если святой человек мне что-то говорит, могу ли я спорить?.. Но теперь тебе лучше, благодарение Богу, и ты, быть может, не станешь гневаться».