Галиндес - Мануэль Монтальбан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты открываешь рот, и твой парализованный от ужаса взгляд останавливается на глазах старика, которые становятся все ближе, по мере того как он наклоняется и сует дуло пистолета тебе в рот; от страха ты начинаешь постукивать зубами о дуло пистолета, а твой рот быстро заполняется привкусом металла и смазки. И ты застываешь так, глаза в глаза с твоим палачом; перед глазами у тебя только его искаженное яростью лицо и кулак с зажатым пистолетом, от малейшего движения которого распухший язык начинает кровоточить. Достаточно одного движения, и пистолетный выстрел положит конец твоему желанию жить – жить, несмотря на эту кошмарную сцену; положит конец постоянному ожиданию конца и безмолвным мольбам о милосердии и справедливости, направленным неизвестно к кому, к затаившим дыхание в другом углу комнаты сподручным.
– Заткнись и сожми зубами дуло. Думай о том, что достаточно мне нажать на курок и твоя голова разлетится на части, как арбуз. Ты не заслуживаешь того, чтобы жить. Я готов простить тебе все, кроме того, что ты поставил под сомнение мои мужские достоинства, порядочность моей жены и происхождение Рамфиса. Я могу ждать так целый час, а если надо, то и два, и три – рука у меня еще крепкая, как у молодого. Я буду ждать столько, сколько понадобится, чтобы ты сдох от страха, чтобы ты стал ждать моего выстрела, который разом покончит с тобой.
Но тут он резко, рывком, вытаскивает пистолет; у тебя вырывается крик и падает окровавленный зуб, и ты начинаешь хватать ртом воздух. Истерика, которую ты не в силах сдержать, сотрясает все твое тело, и со стоном ты падаешь на пол.
– Полюбуйтесь, как он корчится. Эти типы храбрые только, когда у них перо в руке. Продолжайте, капитан. Зачитайте ему обвинение и приговор.
Трухильо поворачивается к тебе спиной и отходит; когда он усаживается в кресло и ты снова видишь его лицо, там ясно написана угроза.
– Я уже немолод для такой жестокости. Продолжайте капитан, и давайте побыстрее закончим.
Присутствующие с некоторым трудом возвращаются к своим прежним ролям, и капитан начинает читать, только после того как Эспайлат оборачивается и грозно смотрит на него.
– Встаньте и ведите себя пристойно в эту судьбоносную для вас минуту.
Но ты не стоишь на ногах, поэтому твои палачи подхватывают тебя и поддерживают под мышками: едва их руки ослабевают, ты как подкошенный падаешь на пол, словно все у тебя переломано – внутри и снаружи.
– Потерпите, я не люблю зачитывать приговоры нюням и бабам. Генералиссимус. Генерал Эспайлат. Мои заключения целиком взяты из выводов, которые обвиняемый делает в конце своей книги. В его устах они звучат как принижение достоинства нашего Благодетеля Родины, поэтому могут служить доказательствами его вины. Мне не нужно ничего доказывать: все написано, и написано самим обвиняемым. Перейдем к сути дела. Обвиняемый пишет: «Первое. Режим, установившийся в Доминиканской Республике, является диктаторским, а точнее – тиранией. Второе. Его отличительной чертой – как почти у всех диктаторских режимов Латинской Америки – является внешнее использование атрибутов конституционализма и демократии (выборы, конгресс, суды, конституционные реформы и т. д.). Третье. Как все классические диктаторские режимы, он подавляет политические свободы и опирается на армию. Четвертое. В известном смысле, он использует современные методы тоталитарных режимов: однопартийную систему, правительственные профсоюзы и пропаганду, но у него нет своей программы и идеологии. Пятое. Он стремится приспособиться к тенденциям, существующим в международной жизни западных стран, но не перенимать их. В то же время он испытывает давление со стороны неустойчивой политической реальности стран Карибского бассейна и, в свою очередь, оказывает давление на них. Шестое. В последние годы в качестве оправдания своей политики режим использует лозунг «антикоммунизма», не смущаясь тем, что ранее заигрывал с коммунистами, – такой путь проходят многие латиноамериканские правительства. Седьмое. В личном плане на режим накладывает отпечаток мания величия Трухильо, кумовство, а также восхваление и угодничество по отношению к нему со стороны часто меняющихся фаворитов. Вместе с тем Трухильо зорко следит за тем, чтобы ни один из них не занимал слишком долго одну и ту же должность. Восьмое. Как любой режим, основанный на применении силы, он установил порядок и добился некоторого материального прогресса. Девятое. Плодами этого прогресса пользуется не все население страны, и он с избытком компенсируется физической деградацией остальной части населения. Десятое. В будущем страну мог бы ждать хаос, если бы не существовало социально-политических сил и демократических институтов, которые могут облегчить спокойный переход власти после смерти тирана». До этого договорилась рыбка, и от своих разговоров она и умрет. Приговор может быть только один: виновен, виновен в нанесении оскорбления главе государства.
– В нанесении оскорбления главе государства, – бормочет себе под нос генералиссимус, устало откинувшись в кресле; все складки его лица опали, даже веки опущены, словно твоя усталость – это и его усталость. – Прочтите мне еще раз десятый пункт, капитан.
Пока тот читает, а диктатор слушает, ты чувствуешь, что силы возвращаются к тебе: ты уже можешь сам стоять на ногах, ужас не застит тебе больше глаза, – ты чувствуешь усталость и облегчение, как после бомбардировки, на фронте у реки Эбро, когда война фактически была уже проиграна и впереди маячило бессмысленное лицо собственной смерти. Что-то уже умерло тогда: дело, за которое ты боролся, и отчасти ты сам. Ты уже мертв, Хесус Галиндес, и они не смогут убить тебя еще раз.
– Я могу сказать?
Они удивлены и смотрят на тебя с любопытством и подозрением.
– Давай, баск, говори.
– Я не знаю, сколько мне осталось жить. По сути, я уже мертв и хочу, чтобы было ясно только одно: я представляю в Государственном департаменте США правительство Басконии в изгнании и поставляю некоторую информацию секретным службам этой страны. Я – баск, профессор и писатель, и если я занимаюсь политикой, то потому, что меня заставила заниматься этим судьба моей страны. Она же стала причиной того, что я оказался здесь как жертва борьбы за демократию, и я выражаю мой протест против бесчеловечного обращения, которому я подвергался.
Все застыли, ожидая, что диктатор, не вставая с места, испепелит тебя, нажмет на какую-то кнопку и уничтожит тебя, не поднимаясь, или что ты сам распадешься на части после своей немыслимой, оскорбительной дерзости. Страх, который ты едва контролируешь, заставляет тебя чуть покачиваться, а старик молча смотрит на тебя, теперь уже внимательнее.
– Нечего теперь из себя храбреца строить. Эспайлат, пусть все будет сделано, как решено.
Он поднимается и направляется к двери, словно вдруг вспомнив, что торопится, и присутствующие расступаются перед ним с неловкой поспешностью. Все, но не Эспайлат, который следует за ним и на ходу спрашивает:
– Я не совсем понял, что значит «пусть все будет сделано, как решено»?
Трухильо быстро поворачивается – слишком быстро для его возраста и веса – и теперь буравит возмущенными глазами Эспайлата.
– За эти десять пунктов он уже свое получил, а за Рамфиса пусть ему завяжут бантик.
Когда Трухильо выходит, вместе с ним уходит и страх, хотя голос диктатора еще раздается за дверью:
– Бантик двумя руками, не забудьте.
Стоя на пороге, Эспайлат – он смотрит на тебя или в пустоту, видит тебя живым или мертвым: хотя ты не знаешь, что такое «бантик», но интуитивно догадываешься, – говорит:
– Вы слышали. Исполняйте.
Да, они слышали, поэтому он может идти. И теперь о чем бы они тебя ни спросили и что бы ты им ни ответил, это будет лишь молчание окончательного поражения, которое ты ощущал на фронте в Арагоне, когда в форме лейтенанта всю ночь ждал рассвета и окончательного поражения, мысленно уже прикидывая маршруты возможного бегства, а потом – возвращения. В ту ночь повидать тебя пришли Басаддуа и несколько солдат из распущенной Баскской бригады; с ними был и Анхелито, как всегда, под видом военного корреспондента, военного корреспондента-бура, как называли его в шутку: Анхелито даже в такой момент был при галстуке-бабочке, что в конце войны, когда все искатели острых ощущений уже разбежались, выглядело по меньшей мере странно. Зеваки разбегаются первыми, как и типы вроде Эспайлата, и остаются только их товарищи – или как их еще назвать – по бесконечным военным походам, те, кто будет потом отмерять время сменой жестянок с опилками. В ту ночь вы пошли справить нужду на самый берег Эбро, в нескольких метрах от позиций противника, и кто-то сказал по-баскски: «Heriotzak ez gaitu bildurtzen…» – «Мы не боимся смерти», но при этом справлял нужду торопливо, чтобы как можно скорее очутиться снова под спасительным прикрытием окопа. Теперь, в том безнадежном положении, в котором ты оказался, ты можешь повторить: «Heriotzak ez gaitu bildurtzen…» Ты так чувствуешь, ты готов подписаться под этими словами, ты говоришь это всем твоим видом трем оставшимся в комнате плачам, которые теперь даже и не смотрят в твою сторону. В слепящем свете умирают черно-белые тона трагедии: действие пьесы заканчивается – в комнате остались только тот, кто должен умереть, и те, кто должны его убить. Но как это произойдет? «Пусть ему завяжут бантик». Двумя руками. Ты боишься спросить, как именно они должны покончить с тобой: ты дорожишь недавно вернувшимся к тебе мужеством и боишься сломаться, боишься, что неконтролируемый инстинкт самосохранения пробьется через какую-нибудь щель. Поэтому лучше не спрашивать, какой конец тебя ждет, лучше думать о неизбежности скорого конца, осознать его и не думать о тиране, который приказал расправиться с тобой просто потому, что ты поставил под сомнение его мужские достоинства или порядочность его презренного сына. При мысли об испытанных тобой страданиях, об их несопоставимости с причиной их ярости тебя охватывает возмущение; страх и чувство вины исчезают, – их сменяет бессильное отчаяние от того, что, по сути, ты умираешь из-за трактирной драки, из-за того, что назвал козлом того, кто не в состоянии с этим смириться. Мысленно ты осыпаешь Трухильо оскорблениями, сейчас ты готов испепелить его взглядом, такого, каким видел его всего несколько минут назад. «Ты убиваешь меня из-за того, что тебе наставили рога, – думаешь ты. – Но я умираю за свободу, борьба за которую двадцать лет была смыслом моей жизни; за свободу писать то, что я хочу и что соответствует моему пониманию истории». И ты вспоминаешь стихи; они написаны тобой, и строки их сейчас приводят тебя в лихорадочное возбуждение.