Морские повести и рассказы - Виктор Викторович Конецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ваши обвинения совершенно нерегламентированы, – сказал Шалапин. – Из меня кровь текла, я причины не знал, думал, это внутренние последствия операции, но я лечь себе не разрешал, чтобы вам при принятии решений не мешать. Когда вы когда-нибудь увидите кровь у себя, вы еще меня вспомните! Я не укорял матроса в трусости, я только тестировал его, интересуясь поведением микрогруппы в экстремальных условиях. И обязан был, как ученый, использовать представившуюся ситуацию во всем возможном объеме и т. д. и т. п.
Кажется, тогда он еще сказал, что, будучи студентом, продал свой труп или скелет для научных целей и у него есть соответствующая справка. Это к тому он сказал, что раньше мы как-то спорили о позволительности с точки зрения нравственности изучать людей скрытыми методами. И он привел пример запрета на вивисекцию и вскрытие трупов в Средние века и обвинил меня в подобном консерватизме. Но при последней нашей встрече мне не до теоретических споров с ним было.
– Я не подлежу суду профанов, – сказал он и встал, чтобы уйти.
– Сядь, сволочь! – сказал я. – Сиди тихо и слушай, иначе ты через минуту случайно поскользнешься на трапе, ты понял намек?
– Вы сумасшедший, вы ответите, вы все тут сумасшедшие! – сказал он, но сел обратно в кресло. Он был психолог. Он понял, что упадет с трапа, если не даст мне выпустить пар словесами.
– Простите, Петр Васильевич, – сказал я.
– Людей с повышенной степенью негативной экспрессивности не следует допускать к ответственным должностям, – сказал он. Смелости все-таки ему не занимать было.
– Простите, – еще раз сказал я. – Вы, Шалапин, действительно не подлежите суду профанов, то есть толпы. Как толпа судит? Она это делает через поэта. Поэт призывает к столбу всякую мерзость – на века, – это и есть суд народа. Так вот, вы, Петр Васильевич, избежите и такой кары. Чтобы привязать вас к позорному столбу, поэт необходимо должен пропустить вас сквозь свою душу, а это как раз и невозможно для поэтической души. Никакой Рембрандт не может написать натюрморт с кучи человеческого дерьма. Никакой Рубенс! Вы поняли, о чем я? Вы не подсудны искусству, потому что в вас нет и грана красоты. Вы – куча дерьма. Вам и здесь повезло. Никакой сценарий не запустят в производство, если в нем будет ваша харя! – И здесь я опять погорел, но это к делу не относится…
Он, конечно, сказал, что мы еще встретимся, что еще не вечер и он это так не оставит, что он еще куда следует сообщит о моральном облике капитана и моей беспринципности. А я ему сказал, что напишу статью в «Литературку» о его тестированиях матросов в экстремальных обстоятельствах без всякого разрешения на такие опыты и без всякого знания специфики морского труда. И он, ясное дело, заткнулся.
Помню, у острова Уэссан туман стал редеть, и Ямкин наконец смог спуститься вниз. Я приготовил хороший чай. Я прогрел чайник, потом распарил заварку в маленькой порции кипятка, потом добавил туда чуть сахарного песку, потом долил чайник, потом наколол сахар маленькими кусочками – Ямкин любил вприкуску.
Юра сел к столу лицом по ходу судна, чтобы можно было глядеть вперед по курсу только чуть приподнимаясь с кресла, и налил крепкого чая полстакана, чтобы не надо было держать стакан в руке, охраняя чай от качки. Но нас почти не качало. Зато вибрация от двигателя была особенно сильной. Какой-то резонанс собственных колебаний корпуса и ритма дизеля.
Ямкин уставился на стакан, в котором трепетал от вибрации янтарный чай. Черные чаинки всплывали и тонули, держась все время вертикально, как морские коньки. Жидкость трепетала и извивалась, как живая, как синусоиды на осциллографе. Сумасшедшая толчея малюсеньких волн.
– Буря в стакане, – сказал Ямкин и переставил стакан, ища место на столе, где вибрации оставили бы его чай в покое.
– Вокруг штиль, а в стакане – буря, – сказал Ямкин.
Я ждал, что он закончит чем-нибудь неожиданным. Но он сказал то, что не было для меня неожиданным.
– Я в смерти Саши виноват, – сказал Ямкин.
– Перестань, – сказал я. – Здесь только рок. Провидение.
– Я в этот SOS с самого начала не верил. Чуял липу какую-то, – сказал Ямкин. – И ты не верил.
Я кивнул. Не знаю почему, но с первой радиограммы тоже не верил.
– Я в циклон полез, чтобы экипаж встряхнуть. Пованивать экипаж уже стал. С головы гниль пошла, с меня.
Господи, сохрани подольше это дурацкое российское самоедство! Еще никому оно не помогло, но все равно сохрани его в нас подольше!
– Залезу, думаю, в циклон, – продолжал Ямкин, – ребятки спасением воодушевятся, климат на пароходе прочистится. После спасательных порывов всегда в экипажах климат проясняется. Как после настоящего воскресника… Вот те и прочистился… Я теперь точно понимаю, как люди в монастырь уходили грехи замаливать.
Все, что он говорил, было так, но и не так. А как? А кто все-таки больше всех виноват?
А кто как захочет понять, так и будет. Как кому совесть скажет.
Конечно, если бы не было ложного бедствия, семи часов штормовой гонки и качки и подвижки груза, то и ничего бы не было. Глупец в Оклахоме, или романтический мальчишка в Париже, или растленный мерзавец еще где-нибудь, или отупевший в океане от скуки и тяжелой работы рыбак – кто-нибудь отстукал на ключе два десятка слов лжи – и нет Саши.
– Прошу к столу! – позвала нас Виктория. – Сегодня очень чудесный завтрак!
В Па-де-Кале усталый согнутый дождик взял теплоход под уздцы и повел под серой низкой крышей туч по серой попутной ряби к печальному плавучему маяку. Нет ничего печальнее на свете, нежели старый плавмаяк, который плачет от одиночества и монотонности прометеевской работы в дождевой мгле и промозглости. И морские чайки издеваются над старческой, мелкой суетливостью плавучего маяка, рыскающего на якорных цепях и подпрыгивающего среди волнового пространства, как сумасшедший нищий на пустынной площади.
Усталый согнутый европейский дождик провел нас мимо плавмаяка и дернул за правую узду, направляя к дельте Шельды.
Ветер спал на мягких тучах или где-то задержался на своем свободном пути. И дождевые капли, съев со стекол океанскую соль, оставались на окнах в рубке, потому что никто не гнал их с насиженных мест.
Лиловые нежные волны пролива рассеянно вздрагивали от резких криков морских чаек, которые не любят тишины и