Буря - Илья Эренбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И что же дальше?
— Они выдадут свою артиллерию, минометы.
— Почему?..
Оказалось, полковник не слушал Сергея. Пришлось изложить все сначала. Теперь он говорил по-другому — как в академии. Полковник поглядел на него с удивлением — кажется, интеллигентный человек… Он спросил Сергея, какой институт тот закончил, где работал до войны. Узнав, что Сергей побывал в Париже, полковник сказал:
— Обедать у меня будете. Да, да!.. Расскажите-ка, что у них за Вавилон?..
Уходя, Сергей спросил:
— Товарищ полковник, разрешите приступить?
— Приступайте. Не верю я, что вы их проведете. У них каждый лейтенантик эту науку изучил. Но место вы наметили подходящее. Вреда во всяком случае не будет…
Два дня немцы вели огонь по «болванам», как говорил Сергей. Он сиял: ведь даже Фомиченко признал: «здорово»… Наша артиллерия уничтожила четыре немецких орудия.
Выпал тихий день. Говорили, что немцы хотят обойти Москву — наступают на Дмитров. Сергей играл с Зониным в шахматы, выиграл две партии. Ночью где-то постреливали.
Произошло все неожиданно. Утром привезли почту. Зонин, позевывая, сказал: «В Москве „Травиату“, ставят — в филиале…» Звонили из дивизии: прислать два взвода — новый КП. И вдруг нет связи. Дорога перерезана немцами — прорвались к станции, за день прошли восемь километров.
— Сюда идут!..
Сергей сначала не поверил, но вскоре услыхал трескотню. Он поразил Зонина спокойствием — медленно, чуть ли не лениво сказал:
— Собственно говоря, назначение инженерных войск несколько другое. Но, принимая во внимание обстоятельства… Одним словом, нужно пробиться на проселок.
Он развернул карту.
Бой был короткий. Им перерезала дорогу сотня немецких автоматчиков. Отступить было невозможно: позади немцы. Сергей что-то кричал, потом он не помнил что. Потеряли они шестнадцать человек. Зонин уверял, будто немцы потеряли еще больше; а тогда было не до счета. Выбрались на проселок.
На следующий день полковник Глухов поздравил Сергея:
— Молодец, что не растерялись. Вид у вас, так сказать, гражданский, а действуете решительно…
Сергей ответил:
— Товарищ полковник, немцы прошли по шоссе левого соседа, мы там не минировали.
Бой у проселка был для него случайностью, а вот почему шоссе не заминировали — это другое дело: они как-никак саперы…
Удалось немного поспать. Потом Сергей написал Вале. На минуту в его голове пронеслось, как снежная пыль: цепь автоматчиков… Ноги вязнут… А Селезнев кричал «умираю»… Может быть, поэтому письмо не походило на другие, в нем билось живое чувство, воспоминание о весеннем вечере, смутная жажда счастья.
Прочитав это письмо, Валя шептала: «я такая счастливая, такая счастливая», а слезы текли из глаз; впервые ей стало страшно, невыносимо страшно — вдруг его убьют?..
Сергей подошел к бойцам. Один, развеселившись, пел:
Кружится, вертится Ганс на снегу,Весь посинел и согнулся в дугу…
Сергей засмеялся:
— Откуда ты знаешь, что Ганс? А если Карл?
Подбежал Хоменко:
— Фриц, товарищ капитан, не иначе, как Фриц. И в газете напечатано…
— Пускай Фриц… Главное — в дугу.
Сергей больше не слушал слов, а мелодия была грустная, как будто вертится карусель, а за пологом дождя мелькают мутные огни… Где это было? В Париже, с Мадо. Какая длинная жизнь позади, клятвы, ошибки, любовь, туман! Кружится, вертится… Сергею было беспричинно грустно; он обрадовался, когда Зонин его окликнул:
— Идем работать.
14
Мадо теперь не разлучалась с Сергеем. Здесь сливалось все: воспоминания о коротком женском счастье, первая любовь и новые для нее мысли. Сергей разросся, стал жизнью; ей казалось, что о нем говорят все. И он оставался своим, близким, с ним целовалась под этими платанами…
Теперь на скамейке сидят немцы. У одного славное лицо, улыбается… Лучше пусть гримасничают, грозят!
Мадо вспоминала темную грозовую ночь, когда Луи спешил к паруснику. Он сразу увидел… Может быть, он крепче стоял на земле. Чем я жила? Игрой слов, огнями карусели. А карусель давно не вертится… Я и Сергея скорее чувствовала, чем понимала. Любила, это правда… Все говорят «удивительно, как русские держатся». Немцы пишут, что не ждали… Я знаю почему… Сергей мог шутить, улыбаться, мечтать, и вдруг… Профессор Дюма сказал, что они из железа, неправда, но они умеют быть железными.
Мадо жадно прислушивалась к любому слуху. События на Востоке волновали всех. Лансье вначале радовался: «Немцы теперь сбавят тон, Россия слишком большой кусок, легко поперхнуться». Но стоило немцам сообщить, что они заняли Смоленск, как Лансье завопил: «Я говорил, что с русскими они справятся еще скорее, чем с нами. Они в Смоленске! (Где находится Смоленск, он не знал, но со школьных лет запомнил это название.) Наверно, завтра загорится Москва…» Берти был сдержан, подчеркивал трудности кампании, отсутствие дорог, отвагу «красных»: «Конечно, немцы с ними справятся, но не скоро»… Профессор Дюма по три раза в день слушал лондонские передачи; он встречал Мадо новостями: «У немцев неслыханные потери!.. Я записал где-то, сколько дивизий они потеряли, только не помню где. Заглушают, а разобрать можно… Русские взрывают на себе танки, невероятно!..» Мари говорила: «Мой повеселел, выпил вчера, чокался со мной, с бутылкой чокался, сказал — бьют их, как куропаток…»
Мадо больше не избегала людей; она часто бывала у Дюма, у доктора Морило, у Леонтины; чуть ли не каждый день забегала к Самба. Он неизменно стоял перед мольбертом и ругался — плохое освещение, немцы надоели, табака нет… Недавно Мадо нашла его необычно веселым.
— Я их газет не читаю. Радио у меня нет. Может быть, вы думаете, что я от всего оторван? У меня своя информация… Вчера зашел в кафе на углу. Сидят немцы… Я стою у стойки и смотрю — упитанные. Один заказал коньяку, выпил залпом и стал плакать — буквально слезы капали: «Посылают на убой в Россию…» Вы понимаете, Мадо, что значит довести такого кабана до слез? Только русские на это способны. Жаль, Нивеля не было. Он весной мне говорил: «Сильные личности, Зигфриды…» А его Зигфрид ревел, как теленок…
Он вынул из жестянки несколько припрятанных окурков, свернул, закурил.
— Мадо, я теперь часто думаю о вашем русском друге…
Сказал и спохватился — кажется, бестактно… Но Мадо улыбнулась:
— Я тоже…
Иногда она спрашивала себя, что с Сергеем? Ведь это страшная война… И тотчас отвечала: жив, конечно жив, я это чувствую! Его и не могут убить…
Она продолжала жить в доме человека, которого ненавидела. Некоторые усмехались: «Все-таки за деньги цепляется…» Лансье себя успокаивал: «Мало ли какие бывают размолвки? Мадо — гордая, если она не бросила Берти, значит она его обожает…» Это было летом, когда Мадо только-только очнулась. Ей не хотелось думать о своей жизни, похожей на разоренный, полуразрушенный дом. Если порой она спрашивала себя, что теперь делать, то не о переезде думала, не о том, как изменить оболочку существования, ей хотелось броситься на первого встречного немца или пойти в гестапо, сказать: «Можете меня пытать, я никого не выдам — ведь я ничего не знаю, ни с кем не связана…» Она понимала, что это ребячество, шла по улице и мечтала — вдруг встречу Жозет?.. Ей казалось, что найти Жозет — это выход, дорога к потерянной чистоте, освобождение.
Берти каждый день за обедом встречал эту женщину, отвергшую его. Он все еще не мог излечиться от своего чувства, терялся, когда она глядела на него широко раскрытыми, равнодушными глазами. Только перед ней он оправдывался, говорил, что не ждет от немцев ни обогащения, ни почестей, думает о другом: как смягчить оккупацию, спасти жизни французов. Она молча его выслушивала; иногда с отчужденностью светской женщины говорила: «Это очень интересно», — и шла к себе. А он в ярости комкал салфетку и долго глядел на двери ее комнаты. Он издевался над собой: муж в роли отвергнутого влюбленного, что за комедия! Пора с этим кончать!..
Доктор Морило, проверив, нет ли кого-нибудь в соседней комнате, сказал Мадо:
— Мне удалось поймать Москву. Знаете, о чем они говорили? «Презрение к смерти». Я — старый циник, но даже я растерялся…
Мадо глядела в окно; улица, отполированная дождем и солнцем, рыжие листья осенних платанов. Она видела другое: снег, кровь. Это — друзья Сергея, его народ… До чего просто и недоступно! Если она будет очень смелой, настоящей героиней, может быть, она не испугается смерти. Но презреть?.. Нет, этого она никогда не сможет…
Прошло полгода с того дня, когда, безжизненная, ко всему безразличная, она уступила Берти; а ее нельзя было узнать. Не было больше той Мадо, которая обрывала ромашки в мастерской Самба и стояла, обреченная, на Северном вокзале. В блестящих, слегка удивленных глазах появилась строгость. Теперь она отвечала не только за чувства — за поступки. Если она все же оставалась в доме Берти, выдерживала завистливые или осуждающие взгляды («жена того самого»), то в этом был повинен доктор Морило, точнее, высокий смуглый человек с провансальским выговором, которого звали «Робером». Мадо знала, что он не Робер, она знала теперь и другое — не только за морем, где Луи, здесь, рядом с нею, на узких, путаных улицах Парижа, люди сражаются, падают, умирают.