На ладони ангела - Доминик Фернандез
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Размышления об этой далекой эпохе делали дорогим моему сердцу это место, где обращенные Иисусом евреи подверглись первым преследованиям. Как знать, не принадлежал ли я сам к некому меньшинству, которое власть объявила вне закона и держала все время на прицеле своей машины правосудия? А может, если я хочу быть искренен сегодня, мне нужно признаться, что я искал некий путь к вершинам Истории, желая солидаризироваться с жертвами Нерона, дабы не признаваться себе в том спонтанном влечении, которое я испытывал к этим гнусным местам. Разве есть религия, — думал я, — которая бы не установила столь же обязательной, сколь и мистической связи между экстазом и смертью, кровью и воскрешением? А мне нужно было просто признаться себе, что я испытываю смутное и непреодолимое любопытство к занятиям любовью в условиях, которые показались бы отвратительными любому другому человеку, за исключением, пожалуй, муниципальных работников, дня которых зрелище мертвой плоти, распотрошенных внутренностей и кровавых луж стало обыденным.
Как и для Карлино, моего любимчика, чья сияющая улыбка порхала над бездыханными тушами с непорочной невинностью его двадцати лет. Он выходил из помещения бойни с таким же спокойным и безмятежным видом, как юный отрок из Вилла Боргезе, сразивший Голиафа. Моему нетерпению, моей нервозности он противопоставлял ангельское равнодушие. Пока я ждал его, весь дрожа от волнения, он неспешно направлялся к умывальнику. Как же трогательно было смотреть, как этот юный гигант выпивает стакан чистой воды, чтобы освежиться после разделки туш. Быстрым и плавным движением он запрокидывал голову. Его губы покрывались влагой, а его голубые глаза были так же прозрачны, как те капли воды, которые он смахивал со своего лишенного растительности подбородка, перед тем как вымыть руки. Сняв с себя замызганный бурыми пятнами фартук, он шел ко мне своим ровным шагом и спокойно ложился на брезент, растянутый позади стойла с лошадьми.
— С тебя триста лир, да? — говорил он мне, слегка повышая голос, но не потому что он настаивал, желая хладнокровно посмотреть, как моя рука обреченно потянется в карман, а просто потому что его вынуждали говорить громче либо звуки трубы, доносившиеся из соседней казармы, либо грохот проезжавшего по мосту состава.
С ним тоже триста лир. У всех одна и та же сумма. Они что, сговорились? Впервые задаю себе сейчас этот вопрос. Кто установил этот тариф? Разве это была моя инициатива? Мое затруднение с ответом лишь доказывает, что я пытался обмануть себя. Мне не слишком хотелось осознавать, что прекрасная эпоха бескорыстной и спонтанной любви в боргатах давно прошла. Я притворялся, что делаю подарок. Вместо того, чтобы задуматься, почему они ставили меня перед необходимостью платить и почему я соглашался, я никак не хотел допустить, что это была фиксированная такса.
И вот, как мне кажется, еще одно противоречие. У меня появилась своя комната. Какой было смысл шляться по берегу Тибра, занимаясь этим, разумеется, впопыхах и кое-как? Я мог бы привести одного из тех парней, того же Карлино, чья целомудренная сдержанность никак не вязалась с его жестоким ремеслом, к себе домой в те часы, когда отец прикидывал со своими друзьями в баре, насколько увеличивались шансы реставрации фашизма, разговоры о которой вспыхнули с новой силой, после того как Фернандо Тамброни стал министром внутренних дел, а кардинал Оттавиани возглавил Святой приход. Мама, предложив такому приличному гостю чашечку кофе, ушла бы к себе в комнату, предоставив нам полную свободу. Мне не раз приходила в голову мысль окружить своего влюбленного в свежую воду юношу уютом и удобством семейной квартиры. Но даже сегодня, Дженнарьелло, я предпочел бы не спрашивать себя об этом. В настоящий момент позволь мне верить в то, что на Бычий рынок меня влекло лишь стремление выплеснуть свою страсть посреди моря крови.
Даже если все чаще — возможно, из отвращения к обязательным тремстам лирам, что травили во мне ностальгию по Понте Маммоло и желание запечатлеть в своей книге исчезающий на моих глазах мир — я проходил, не задерживаясь, вдоль рядов и выходил через заднюю дверь, спеша попасть на протестантское кладбище.
За этим названием скрывается огороженный оградой погост, засаженный кипарисами и кустарником, на котором покоятся скончавшиеся в Риме протестанты, преимущественно англичане, тот же поэт с площади Испании, проживший на свете не долее, чем воспетый им соловей; или его друг Шелли, который утонул в Тирренском море неподалеку от Виареджо (а Байрон в его честь возжег костер на берегу — о, времена, когда в пучине гибли только те, кто был достоин этого космического савана, не быдло, покорное мерзостям клики миллиардеров, а первые поэты, величайшие писатели своей эпохи!); там же лежал сын Гете, какие-то русские князья, исповедовавшие православие, да какой-нибудь знатный и богатый германский или скандинавский дипломат. Такое соседство явило бы неприятный контраст с ближайшими кварталами, которые заселял наибеднейший плебс, если бы после войны на кладбище не стали хоронить руководителей итальянской компартии; в первую очередь Грамши, могилу которого оттенял одинокий мирт. Горлышко урны, в которой хранится прах основателя КПИ, скончавшегося в застенках Муссолини после одиннадцати лет заточения, опоясывал красный платочек, вроде тех, что повязывают на шее активисты партии. Сама же урна покоится на голой плите.
Я шел к ней по аллее между торчащих из травы крестов и надгробий. Остановившись перед плитой, я на мгновенье замирал, после чего, вдыхая поднимавшиеся от земли влажные испарения, окруженный запахами мяты, плюща, перегнивших цветов, уносясь прочь от мира в бесконечный покой, в котором утопали все эти вереницы склепов, но в то же время пробуждаясь от скрежета поворачивавших к Порта Сан Паоло трамваев, которые вырывали меня из этих глухих фиолетовых сумерек и отбрасывали на мгновенье по другую сторону стены в беспрестанную суету пролетарских кварталов, я ввязывался в диалог со смертью.
Какова должна быть цель моего романа? «Ты должен изобразить человека, — предписывал мне мой невидимый ментор, — в состоянии его наивысшего угнетения: жертвы безжалостной капиталистической системы, которая выдавливает за пределы города порабощенную рабочую силу, помещая ее в жалкие условия жизни крепостного раба».
«Но, — робко возражал я, — если я, сам того не ожидая, открыл в этих рагацци несметные сокровища жизнелюбия и чистоты?»
«Вздор! То, что ты называешь жизнелюбием и чистотой, есть лишь фантазм твоих эстетских мечтаний, я уж молчу о твоих педофильских наклонностях! Окружи своих героев внутренним сиянием, выдерни их из контекста истории, очерти вокруг их головы мистический ореол и ты, конечно, будешь млеть перед ними. Золотое сердце в рубище нищего! Или ты решил стать новым Д’Аннунцио? Оставь эти декадентские иллюзии. Вместо того, чтобы любоваться своими рагацци, покажи их в действии. Пофузи их в историю, в контекст времени. Вместо того, чтобы восхищаться их инстинктивной жаждой жизни, завербуй их в армию Професса и Разума. Покажи их не в состоянии бессознательной детской радости, а в борьбе рабочих за свои права. Не Вакхами и Нарциссами, любезно сошедшими с картин Караваджо, а солдатами Рот Фронта».
«Отец, — говорил я, пытаясь завоевать его расположение, — я прочитал все дневники, которые вы написали в тюрьме. И я хочу стать ремесленником этой подлинно народной литературы, в которой по вашим словам так нуждается Италия, как Диккенс в Англии, как Тургенев в России, как во Франции Золя. В Понте Маммоло я открыл для себя народ в его целинном состоянии, такой, какого больше нет нигде: народ-природу, вселенского человека, вселенского, ибо подлинного, застывшего в своей первичной невинности».
Грамши меня резко перебил: «И в кого он превратится в следующих главах, твой вселенский человек?»
«Ну, — продолжал он, распаляясь от моего пытливого взгляда, — как же будут эволюционировать твои герои? Не будешь же ты, я полагаю, разглядывать их под лупой, словно дикарей в резервации Дакоты? Они должны действовать, должны высунуть нос из своих вигвамов, должны пойти в мэрию или профсоюз. Молчишь? Заметь, — прибавил он с усмешкой, — я не требую, чтобы они вступили в партию. Только, чтобы в них зашевелились зачатки политической сознательности. Твои рагацци заинтересуют меня, только если ты мне покажешь их будущее».
Предвидя, что я навлеку на себя его гнев, я смущенно ответил: «Один из них нанимается на химический завод, покупает в «Риначенте» красивую стеганую куртку и женится на дочке бухгалтера. По воскресеньям они ездят на скачки в Вилла Боргезе, устраивают пикники, кушают мороженое в «Казино де Роз» и возвращаются домой в шестисотом Фиате, который они купили в кредит на сорок месяцев. Как раз в тот момент, когда по телевизору начинается футбол. Другой…» Я опустил голову, запнувшись на полуслове. «Другой… ввязывается в соревнования по плаванию между мальчишками, хотя он не умеет плавать. На реке паводок, но он все-таки прыгает в воду… и…»