Долина Иссы - Чеслав Милош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это слегка напоминает Ирландию Йейтса и Джойса, где господствует английский, в то время как архаичный гэльский (на английский совершенно не похожий) оттеснен в провинциальные углы. Впрочем, он сохранил свой престиж и считается особо поэтическим — Йейтс на нем иногда писал, а Джойс им серьезно интересовался. Но литовский сохранился куда лучше гэльского — начиная с XIX века он стал возрождаться, превратился в литературный, потом и в государственный, в конце концов вытеснил (или почти вытеснил) польский. В детстве Милоша польский еще обладал прерогативами языка высшего сословия, иначе говоря, языка культуры. В долине Иссы-Нявежиса это было заметно лучше, чем во многих иных местах. Вес шляхты там был особенно высок. Писатель-классик Генрих Сенкевич — которого Милош, правда, не любил — в очень популярном историческом романе "Потоп" описал этот край как землю обетованную польского рыцарства. Литовские крестьяне вместе со шляхтой участвовали в восстании против царизма в 1863 году. Как правило, они понимали польский (язык народных песен в романе — обычно диалект польского, близкий, кстати, и к белорусскому), а шляхтичи худо-бедно могли объясниться по-литовски. При этом люди из высшего слоя не только сохраняли литовские по происхождению фамилии, но и считали себя литовцами; они говорили на польском языке, но противопоставляли себя, иной раз даже резко, так называемым "короняжам" — полякам из Варшавы или Кракова ("короняж" по происхождению, Ромуальд Буковский в романе осознается как "неполностью свой"). Конец этому странному сосуществованию народов и языков положил XX век. В 1918 году Польша и Литва, отделившись от российской империи, восстановили свою независимость. Отношения между двумя новыми государствами сложились скверно. Предполагалось, что в Литве должны жить прежде всего литовцы, а полякам следует убраться в Польшу. Родители Милоша должны были переехать из Шетейне (ныне Шетеняй, и никак иначе!) в Вильнюс, который оставался польским еще двадцать лет. Уехал и малолетний Чеслав — уходом его двойника Томаша из родных мест кончается роман.
Этнический узор тогдашней Литвы передан в "Долине Иссы" с немалой точностью. По форме имен и фамилий можно судить о литовском или польском самоотождествлении. Пакенас, Вацконис, колдун Масюлис, "погирский американец Балуодис — явные литовцы, об этом говорит древнее, исчезнувшее в славянских языках окончание "с". Девочка Онуте, с которой Томаш проходит первые уроки секса — литовка (по-польски она была бы Ануся). Домчо Малиновский. Сыпневский, Шатыбелько, ксендз Монкевич, тетка Хелена Юхневич, не говоря уже о "чужаках" Буковских — поляки, или по крайней мере склоняются к польской стороне. Гора Вилайняй — литовское название, деревня Погиры — полонизированное (по-литовски Погиры несомненно называются Пагиряй, то есть "Полесье"), Даже имя коровы Марге — явно литовское, оно означает "Пеструха".
Впрочем, семья Томаша, да и многие другие семьи находятся как бы на грани: Дильбин и особенно Сурконт — литовские по происхождению фамилии, в далеком прошлом, по-видимому, Дильбинас и Суркантас. Но так как семья уже не в первом поколении говорит по-польски, она постепенно вытесняется как "панская", "чужеродная". Появляются литовцы нового поколения, такие как учитель Томаша Юзеф (сам себя очевидно, называвший Юозапас или Юозас). "Он принадлежал к тому племени, которое летописцы нашего времени окрестили националистами, — то есть жаждал трудиться во славу Имени. И здесь была загвоздка, причина его обид. Он-то, конечно, имел в виду Литву, а Томаша должен был учить читать и писать прежде всего по-польски. То, что Сурконты считали себя поляками, он расценивал как предательство — трудно найти более здешнюю фамилию. И ненависть к панам — за то, что они паны, сменившие язык, чтобы еще больше отгородиться от народа, и невозможность ненавидеть Сурконта, который именно ему доверил внука, и надежда, что он откроет мальчику глаза на величие Имени, — все эти смешанные чувства выражались в покашливании, когда Томаш листал перед ним хрестоматию. С другой стороны, бабка Томаша Мися Сурконтова "была очень недовольна этими уроками и братанием с "холопами" она не допускала и мысли о существовании каких-то там литовцев, хотя ее фотография могла бы послужить иллюстрацией к книге о том, какие люди веками жили в Литве". Трения приводят к слепой ненависти и даже к преступлениям. В разговоре с Вацконисом Юзеф утверждает: "все славяне — что поляки, что русские — одна дрянь, а сам Вацконис шныряет в окно Томаша гранату, которая закатывается под его кровать, но не взрывается. Все это — признаки нового иска, куда более нетерпимого и жестокого, чем прежние. Не следует удивляться, что в сознании Томаша зарождается недоверие, когда при нем слишком много рассуждают о гербах и знаменах. Является "нечто вроде двойной привязанности" Здесь очевиден автобиографический подтекст: Милош был одинаково привязан к Польше и Литве, препочитал называть себя не поляком и не литовцем, а последним гражданином Великого Княжества Литовского — в чем-то более человечной страны.
Любопытно, что герой "Долины Иссы" в ранней рукописи должен был носить фамилию Валенис. Милош мыслил его как этнического литовца, отпрыска состоятельной крестьянской семьи, который должен был стать священником и епископом. Духовную стезю в те времена избирали многие литовские интеллигенты, в том числе писатели и поэты. В царскую эпоху только она была доступна для литовца, получившего образование, но желающего оставаться в Литве, прочие должны были искать себе работу в других углах империи. Валенис — не случайная фамилия: исследователи установили, что она встречалась и встречается в родных местах Милоша. Дочь управляющей имением Шетейне, Жукаускайте, вышла замуж за Антанаса Валениса (кстати, их сын, тоже Антанас, в 2000–2006 годах был министром иностранных дел Литовской республики). Но вскоре Милош решил сделать Томаша не крестьянским сыном, а шляхтичем, придав его семье черты своей собственной. Дильбины — это Милоши (по-литовски Милашюсы), отцовская ветвь, а Сурконты — это Купаты (по-литовски Кунотасы), материнская ветвь. Многие факты и имена взяты из семейной хроники. Текла — мать Милоша Вероника, бабушка Мися — ее мать Юзефа Сыруць (Сирутис). Однако в конце романа Томаш также хочет стать ксендзом: религиозная проблематика в романе остается стержневой.
Этот стержень придает "Долине Иссы" новые уровни сложности. Метафизика романа двоится: под христианским слоем просвечивает более древний и примитивный, изображенный не без юмора или иронии, но все же значительный. И поляки, и литовцы — католики. Но в среде, говорящей по-литовски (в меньшей степени в польскоязычной), очень долго сохранялись — пожалуй, и сейчас сохраняются — остатки язычества. Литва крестилась последней в Европе: та ее часть, что на восток от Иссы-Нявежиса, приняла новую веру в 1387 году, та, что на запад — только в 1413-м. Реликты язычества — в легендах, гаданиях, обычаях, песнях — Милош подчеркивает на каждом шагу. Часть из них, несомненно, восходит к реальным воспоминаниям его детства и юности, часть заимствована из книг польских и литовских романтиков — они также были ему знакомы с ранних лет. Такова, например, история Сауле-солнца, Месяца и громовержца Перкунаса, известная по первому сборнику литовских народных песен который и 1825 году издал профессор Кенигсбергского университета Людвиг (Людвикас) Реза. Рассказы о разнообразной нечисти напоминают о прославленном сборнике с занятным названием "Из жизни привидений и чертей" (1903) литовского фольклориста, национального деятеля Ионаса Басанавичюса. Когда деревенские девушки поют песню о женихе-мертвеце, в ней легко увидеть древний сюжет Леноры — русскому читателю знакомый по балладам Жуковского. Другие мифические мотивы можно найти в сочинениях историка Теодора Нарбута, жившего в середине XIX века: Нарбут не чуждался стилизации и прямого вымысла, но именно поэтому был — и по сей день остается — очень популярным. Из Нарбута взят, например, идол Рагутис, литовский Вакх или Приап, статуя которого смущает ксендза Монкевича:
"Настоятель гневно хмыкал, ерзая на стуле, когда читал о неслыханном изобилии богов и богинь, почитавшихся некогда в стране, и узнавал знакомые, на удивление стойкие суеверия, над искоренением которых трудился. Неизвестно, душеполезно ли такое чтение. К примеру, закрываешь ты книгу, снимаешь очки и приступаешь к другим делам, как вдруг совершенно неожиданно встает перед тобой образ Рагутиса — такого, каким его откопали где-то в лесных песках. Толстый божок пьянства и разврата, вырезанный из дубовой колоды, лукаво усмехается: его ступни в деревянных башмаках огромны — он стоит на них, не нуждаясь в опоре, во всей своей старательно изображенной непристойности, in naturalibus. И не думать о нем решительно невозможно.
Костел в Гинье построен на месте древнего языческого капища. Тетка Томаша отправляется к колдуну за лекарством для овец, и это считается совершенно естественным. Местные жители уверены, что излечиться от укуса гадюки "можно с помощью заговора, или прижигая рану раскаленным докрасна железом, или напившись до белой горячки, но лучше всего применять все три средства одновременно". Язычество и христианство причудливо перемешаны в сознании бабушки Миси Сурконтовой: "Интересовалась она прежде всего колдовством, духами и загробной жизнью. Из книг читала только жития святых, но, по-видимому, ее не занимало их содержание, а пьянил и приводил в мечтательное состояние сам язык, звучание благочестивых фраз. ‹…› В разных мелких происшествиях она угадывала предостережения и указания Сил. Ибо в конечном счете надо знать и уметь правильно себя вести — тогда окружающие нас Силы услужат и помогут". У бабки многое унаследовал сам Томаш: "…он был одиноким ребенком в царстве, которое менялось по его воле. Черти, быстро съеживавшиеся и прятавшиеся под листьями, когда он подбегал, вели себя как куры, которые, всполошившись, вытягивают шею и таращат глупый глаз". Переходя от литовской мифологии к ее "метамифологическому" обсуждению, Милош говорит.