Немного ночи (сборник) - Андрей Юрич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А где наши лауреаты?! Пусть они чего-нибудь скажут! Где они?! – вспомнили про нас и остальные.
Первым встал Иван. Тряхнув поэтской головой и запрокинув ее, он прочел стихотворение про берег Енисея, со словами «сам не знаю, на кой эта ширь». Ему привычно похлопали.
Я не знал, что им сказать. У меня в голове молчаливо сидел Астафьев и смотрел в пол от усталости или смущения. И мне было стыдно перед ним за весь этот хрустящий спонсорский аттракцион, за центральное отопление и благоустроенный туалет в амбаре, за тюремные прожектора и пустой свинарник, за асфальт набережной и памятниковую бронзу, за его друзей и за его музей. И поэтому я прочитал ему вслух маленькое стихотворение про мою родину, где можно встать на земле, и глядя перед собой, видеть только небо и землю. Землю и небо, в которых не живут спонсоры.
В стихотворении было всего четыре строчки. И, честно говоря, народ не успел сообразить, что к чему. К концу четвертой строки они только перестали жевать. Спросили:
– Это всё?
– Да, – сказал я.
Мне привычно похлопали.
После меня долгую вдохновенную речь толкала третья лауреатка. Я не слушал. Ел бруснику с сахаром. Жалко было, что брусника переморожена. Из нее исчезла эта чудесная северная мягкость, бархат вкуса.
Вы можете спросить: а почему тебе не было стыдно за премию в кармане? А я отвечу:
– А потому что без денег я не могу жить. А без асфальта в Овсянке, спонсоров и декоративных усадьб – могу, хочу и буду. И чтобы уважать человека, мне достаточно знать, что он тоже жил без всего этого.
Снаружи, под енисейским небом, дело шло уже к вечеру. Во дворе было пусто, только два мужика в фуфайках и шапках-пидорках рубили дрова на полупаркетном настиле. Я подошел к ним, поздоровался. Они ответили вежливо и отстраненно, как незнакомому начальству.
– А чо, мужики, – спросил я, придав голосу гопницкие интонации, – Вы читали книжки Астафьева?
Мужики радостно осклабились в мою сторону щербатыми никотиновыми ртами. Признали своего.
– А хрен ли нам его книжки читать! – сказал один, с сединой на черных висках, – Мы с ним водку пили.
– Ну, и как он? – спросил я, тоже лыбясь.
– Да, нормально, – отвечал все тот же, собирая в охапку дрова – Иногда сам за бухлом бегал.
– А тебе как? – спросил я другого, молодого и рыжего.
– Я с ним не пил, – отстраненно улыбнулся молодой, – Я не местный. Это он пил, он местный.
– Местный… – сказал я, – А у Астафьева, правда, такая усадьба была?
– Да, ну! – махнул рукой в верхонке местный, – Так богато тут никто не жил. А они не богаче других были. Это щас понастроили… Бухать приезжают. Офицанточки тут у них… Живому ему чо-то таких домов не строил никто.
– А чо с дровами будете делать? – спросил я.
– Работники музея скомуниздят, – сказал тот, кто пил с Астафьевым.Уже темнело и включили прожектора. Они вспыхнули резким карцерным светом, отрезали астафьевский двор от сумерек и вечерней зари над рекой.
Из амбара вышла покурить лысая пузатая фигура. Это был известный фантаст-юморист Успенский. Я видел его еще, когда получал премию «Дебют» в Москве. Помню, он сильно выделялся на фоне рафинированных членов жюри растянутыми трениками, красным лицом и мятой футболкой, из-под которой торчало круглое пузо. Для меня тогда это было удивительно. Мне нравились его книжки, и я представлял его себе таким худым, злым, энергичным, человеком-ядовитой-осой. А он оказался алкогольным колобком с серыми глазками. Допился до сердечного приступа или чего-то в этом роде. Не смог присутствовать на вручении Силаеву премии, потому что после приступа и откачки врачами «скорой», продолжил пить у себя в номере.
В данный момент Успенский был в завязке и пил на банкете только брусничный морс. Стоял, курил, щурясь на прожекторы. К нему вышла его жена, пожилая редакторша местной газеты, слегка экстравагантного вида. Так выглядят после сорока женщины, не желающие ни стареть, ни молодиться. Когда я проходил мимо, она вдруг окликнула меня:
– Слушай, – сказала она, держа сигарету на отлете, – Мне понравилось твое стихотворение. Правда, я не поняла, про что оно. Слишком короткое. Но в нем было это – чувство поэзии. Такое редко встречается даже у поэтов.
– Спасибо, – сказал я.
– Ты когда собираешься в Москву? – спросила она.
– Я не собираюсь в Москву, – сказал я.
Она опустила сигарету и округлила удивленно глаза.
– Тебе обязательно надо в Москву. – заговорила она торопливо и даже забыла курить, сигарета тлела в ее пальцах, – Нельзя, чтобы ты просто пропал. Я много раз видела, как пропадают талантливые люди. Если останешься, это тебе гарантировано. Тем более, в твоем Кемерове.
– А что я буду делать в Москве? – спросил я, – Что у меня там будет, чего нет в Кемерове?
– Глупенький! – убеждала она, – Я дам тебе адрес Шендеровича, позвоню ему, попрошу, чтобы он помог. Он, конечно, не поможет. Он такой… но хоть что-то посоветует. А дальше ты сам сможешь! Я вижу по твоим глазам, что ты сможешь. И глаза у тебя красивые. Правда, в Москве тебе придется спать с мужчинами. Но ты сильный, ты выдержишь.
Я заржал, как конь, схватившись за живот и притопывая ногами по дощатому настилу.
– Дурачок… – сказала она с материнским вздохом, как говорят о хороших, но пропащих сыновьях, и затянулась сигаретным дымом – Тебя наверное, в Кемерове девочка ждет… С твоими глазами – обязательно есть хорошая девочка, которая ждет… Сидит, там, наверное, беременная…
Она заглянула мне в лицо и улыбнулась по-доброму печально. Вокруг ее глаз лучились морщинки.
– Нет, не беременная, – сказал я.
– Хорошо, что не беременная, – сказала она, странно отворачиваясь и делая голос сухим, – Только все равно… Миша! Ты слышал? Он не хочет ехать в Москву!
Успенский подошел к нам, посмотрел на меня, и сказал так же, как она, в сторону:
– Ну, что можно сделать, если человек в таком возрасте.
А потом уже мне:
– В Кузбассе ты ничего не высидишь. Ваша власть… Тот человек, который у вас главный – он ничего не понимает в искусстве.
– А посмотри, какие у него глаза, – сказала жена Успенскому.
Тот посмотрел на меня еще раз:
– Да, видел я уже его. И читал.
Он как будто хотел сказать что-то еще, но бросил окурок. И мы все пошли в амбар, потому что на улице становилось холодно.Официантка собирала со стола пустые бутылки и расставляла полные. Симпатичная молодая женщина, с простым терпеливым лицом. Она ходила среди спонсоров и деятелей местного искусства, как призрак русского народа в глазах пьяного барина.
– Простите, – обратился я к ней, – А много ли им еще пить осталось?
– Еще пол-ящика водки, – она ответила мне так же, как те мужики во дворе, чуть испуганно, вежливо и отстраненно, будто я хотел ее в чем-то уличить.
Я неловко наклонился к ее уху и сказал, чуть запинаясь:
– Среди этого сборища вы единственный человек, на которого приятно смотреть.
Она молча повернулась ко мне.
– Поверьте слову писателя, – сказал я, чувствуя себя молодым идиотом.
– Спасибо, – сказала она, по-простому улыбаясь.
Я вздохнул, прошел к столу, сел, подвинул к себе большую вазочку с брусникой и стал есть ее чужой вилкой. Неожиданно подошла официантка и забрала у меня вилку.
– Я принесу вам ложечку к бруснике, – сказала она.
И принесла.Силаев с Наташей целовались во главе стола долгими засосами, так что видно было молодое и стройное наташино горло, когда она откидывала голову для поцелуя. На них не обращали внимания. Спорили о чем-то. Иногда вслух произносили «Астафьев». Еще говорили про деньги. Про музей.
Я съел всю бруснику из вазочки и просто сидел. Еще один человек за столом тоже просто сидел – Успенский. Перед ним стоял пустой графин из-под морса. Мы встретились взглядами, и Успенский мне грустно подмигнул.
Наконец пол-ящика водки кончились. Мы погрузились в автобус и уехали из Овсянки. За окнами было темно. Иван был очень грустным, молчал и думал. Силаев и Наташа целовались. Со мной разговаривал местный поэт Нечаев, мордастый двадцатилеток:
– Мне кажется, что ты ссучишься, – говорил Нечаев, – Такие простые люди, как ты, быстро зазнаются.
– А с чего мне зазнаваться? – спрашивал я.
– Ну, как же, – разводил он руками, – Такая слава в таком возрасте.
– Какая слава… – говорил я, глядя в окно.
Автобус трясло. За окном мелькали темные деревья на темном небе.
– Ну, и глаза у тебя, – говорила мне жена Успенского, жалостливо усмехаясь, – Как же ты будешь с ними жить… с такими глазами…
– А вы помните, что я поклялся с вами переспать? – говорил ей поэт Нечаев.
– Ой, отстань от меня, – брезгливо морщилась она и махала рукой, будто отгоняя мух.
– Да-да, – говорил Нечаев и клал руку ей на колено.
И это выглядело, как фотография в жанре домашнего порно из тайного альбома школьной директрисы.
– Убери от меня свои поганые ручонки! – жена Успенского зло смахивала руку Нечаева с колена, а сам Успенский смотрел на молодого поэта, как на гадливого котенка, которого жалко пнуть и невозможно терпеть.