Побережье Сирта - Жюльен Грак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последняя инспекция
— Старик Карло умер, — скороговоркой сообщил мне Фабрицио, как только я вошел в свой кабинет в Адмиралтействе. — Его хоронят сегодня после обеда, в три часа. На военном кладбище. Джованни подумал, что ты не будешь возражать. Ты ведь знаешь, здесь такой обычай, — добавил он грустным голосом. — Кстати, Марино очень его любил…
Фраза Фабрицио прозвучала в еще более глубокой тишине, чем подобало этому ожидавшемуся со дня на день известию. Я вернулся из дворца более спокойным, словно на меня снова снизошло умиротворение, словно мне опять передались спокойствие и непостижимая уверенность Ванессы; услышанное известие омрачило для меня это светлое утро. Я вспомнил, что иногда в эти последние, тоскливые дни я подумывал о том, чтобы вновь посетить Ортелло; мне показалось, что одно уже только присутствие рядом со мной этого старика успокоило бы меня, придало бы мне уверенности и что какая-то часть моих тревог перешла бы к нему — без фраз и без усилий. И вот теперь он был мертв; и у меня в ушах снова звучали его последние слова, зачаровывающие, как рука, которую так хочется задержать в своей; мне вдруг пришла в голову мысль, что может быть, что скорее всего он перед смертью так и не узнал. «Рано, конечно, но это случится вот-вот», — сказал он мне; в свете того, что произошло потом, слова старого Карло непроизвольно стали пророческими, а новость в последний момент злобно обошла стороной единственного человека, способного ее понять; в отличие от старика Симеона, которому повезло больше, глаза Карло не увидели того единственного знака, ради которого они и оставались еще открытыми. Я вдруг отчетливо представил себе песок, выровненный на убогой безымянности могил, и по нахлынувшей жалости, по щемящей боли в груди понял вдруг, что тот, кого мы вот-вот похороним, тот, у кого еще и сейчас в гробу продолжала расти короткая и жесткая борода, был отныне более мертв, чем любой из тех, кто, пролежав в земле века, давным-давно превратился в прах.
В Сирте существовал давний обычай хоронить на военном кладбище владельцев больших окрестных хозяйств — с этими хозяйствами в гораздо большей степени, чем с бранными подвигами, исстари ассоциировалась жизнь гарнизона Адмиралтейства. И это было справедливо: еще совсем недавно, до того как утомленный орсеннский мир окончательно воцарился на этих землях, им не раз и не два приходилось отгонять выстрелами наведывавшихся сюда из пустыни последних грабителей. На протяжении долгих лет этой дальней южной окраиной управляло сильное племя солдат-земледельцев, которые твердо и решительно командовали своими подчиненными, более походившими на военных, чем те невзрачные счетоводы, что сменяли друг друга в Адмиралтействе до Марино, — племя это в столь далеких от центра пределах напоминало последние зеленые побеги, которые порой прорастают из земли на большом расстоянии от источенного ствола. Это племя тоже вымерло, угасло, подобно давным-давно угасшим старинным орсеннским родам; мы знали, что сегодня похороним последнего его представителя, и поэтому наша маленькая плотная группа шла погруженная в более глубокое, чем обычно, молчание. С бледно-молочного неба на Сирт лил свой сероватый свет спокойный день, лишь слегка потревоженный приглушенным шумом небольших волн; иногда идущее вдоль берега холодное течение день за днем собирало над морем дряблые, обманчивые туманы, которые, обещая дождь, так его и не приносили, но превращали побережье в зябкую, мокрую пустыню с влажным дыханием больного, которое размягчает мускулы и погружает в сумрак мозг.
— Старый Карло точно рассчитал час своей смерти, — рассеянно сказал Джованни, закрываясь воротником шинели от ветра, — как раз в день всех святых. — Он окинул тоскливым взглядом пустынный берег. — В это время года раем земным Сирт никак не назовешь.
Мы шли все четверо по серой дороге, и головы наши были заняты мыслями. Невидящее небо превращало все эти земли в некое безмолвное промежуточное пространство; находившееся перед нами кладбище походило на лужу, более серую, чем все вокруг, более наполненную угрюмой тоской, черным отсутствием, скорбным безразличием.
— Это был человек, старый Карло, — заметил Фабрицио проникновенным голосом, и я невольно улыбнулся, угадав, что он думает в этот момент о роскошном пиршестве, которое устроили нам в Ортелло после охоты прошлой осенью.
— Да, — подтвердил Роберто, кивнув головой, — Марино расстроится, когда узнает, что похороны состоялись в его отсутствие. Он, кстати, сообщил, что скоро возвращается, — продолжил он изменившимся голосом. — Я вот подумал…
Мы все знали, о чем он подумал. Вернувшись, я нашел Адмиралтейство в полной растерянности. Патрулирование прекратилось, и ночные сторожевые обходы тоже; все в крепости словно по мановению волшебной палочки возвращалось к прежнему порядку, все наспех закрывалось чехлами для новой зимовки; каждый уползал в свою раковину — ни о чем ином не было и речи: капитан возвращался со дня на день.
— Пожалуй, нужно пригласить семью остаться на ужин, — заключил Роберто колеблющимся голосом. — До Ортелло далеко отсюда. Капитан поступил бы именно так. — И пауза, которая последовала за этими словами, дала нам лишний раз почувствовать осиротелость нашей маленькой группы.
Мы постояли несколько мгновений, обнажив головы, у входа на кладбище. Вскоре из-за поворота дороги показалась одна из тех длинных телег с причудливыми высокими колесами, которые используют для езды по песчаной пустыне. На ней лежал раскрытый, как это принято в Сирте, гроб, и когда его поставили на землю, то я увидел, что он до краев наполнен гроздьями поздних, пахучих глициний, которыми на юге увиты решетки всех веранд; из них выступало большое, как у лесоруба, тело с пергаментным лицом, словно подхваченное пенистым водоворотом хрупких цветов. Родственники и челядь ехали за похоронной повозкой на лошадях; за спиной старшего сына сидел один из тех бродячих монахов в белых рясах, что обслуживают с большими интервалами отдаленные сиртские часовни, и мне внезапно показалось, что у меня перед глазами развертывается очень древний спектакль: глядя на эту длинную вереницу всадников, равнодушно едущих по плоской земле и тяжеловатыми жестами скитальцев погоняющих своих лошадей, видя эти обветренные лица, утратившие в пустыне и возраст, и выражение, можно было бы принять ее за один из тех караванов варваров-кочевников, которые доставляли своих вождей к далеким пастбищам с ключевой водой. Один за другим мы попрощались со стариком, дотягиваясь кончиками пальцев правой руки до его лба. Когда я проходил мимо старшего сына, великана с непокорными вихрами, он неловко подал мне знак рукой, и я понял, что он хочет что-то сказать мне.
— Мой отец будет покоиться в земле Орсенны. Вы оказываете нам большую милость.
Он со смущенным видом теребил пальцами пряжку своего охотничьего пояса. Теперь я уже понимал смысл фразы, ранее казавшейся мне загадочной: в былые времена в землю каждого военного кладбища Орсенны подмешивали немного привезенной из города глины. Он вдруг сделал рукой резкий и одновременно робкий жест, положив ее на мою руку.
— Я хотел вам сказать… нас, тех, кто живет на юге, очень мало. Будет так, как Господу угодно. Но как бы то ни было, мы люди верные. Рассчитывайте на нас — когда придет время.
Гроб опустили в выкопанную в песке яму. Легкий ветер пустыни уже начал сглаживать ее ломкие края; они осыпались вниз неиссякаемыми бесшумными ручейками. Было нечто смешное в педантично точных движениях рук, которые теперь отсчитывали одну за другой горсти песка, засыпающие гроб; эта столько раз перемешанная ветром земля была здесь прахом в большей степени, чем в каком бы то ни было ином месте, и я чувствовал, что старику понравилось бы его ненадежное жилище. Эта почва, которая, как дюны, перемещалась под своими складками песка, овладевала своей добычей не навсегда. Терпеливая и глухая жизнь, присасывающаяся к почве таким множеством корней, а потом, в самом своем конце — столь безмятежном, столь легком, — уносимая обратно каким-то таинственным веянием, приоткрывала мне бесконечно волнующий символ, который был связан и с этим кочевническим караваном, и с этой неуловимо вновь включающейся в движение землей. Здесь не было ничего, что говорило бы о последнем покое, а напротив, все дышало бодрой уверенностью в том, что все сущее вечно вновь включается в игру, но в ином предназначении, чем то, что представляется нашему разуму; мне вспомнилась рассеянная улыбка старика, отнюдь не настраивавшая на умиление, и я почувствовал себя понятым и прощенным; в этот день на кладбище было чудно, как в первый день зимы, когда сухой ветер гонит по дорогам листья.
Священник закончил читать последние латинские молитвы, и вокруг могилы установилось неловкое, тягостное молчание. За кладбищенской стеной ржали лошади, откуда-то с дороги все еще доносилось поскрипывание освобожденной от груза телеги; слабые, приглушенные теплым серым туманом шумы внезапно превратили этот крошечный уголок земли в необыкновенное запустение. Я услышал, как позади меня открылись решетчатые ворота, и нервно обернулся. На кладбище входил Марино.