Время секонд хэнд - Светлана Алексиевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…В больнице… рядом с матерью лежала женщина… Когда я заходил в палату, то сначала видел эту женщину. Один раз я наблюдал, как она хотела что-то сказать своей дочери — не смогла: м-ма… м-му… Пришел муж, она попробовала говорить с ним — не получилось. Повернулась ко мне: м-ма… И тогда она дотягивается до своего костыля и, понимаете, начинает бить им по капельнице. По кровати… Она не чувствовала, что она бьет… рвет… Она хотела говорить… Ну а с кем сегодня можно поговорить? Скажите мне — с кем? А человек в пустоте жить не может…
…Я всю жизнь любил своего отца… Он старше матери на пятнадцать лет, был на войне. Но война его не раздавила, как других, не привязала к себе, как к самому значительному событию жизни. До сих пор ходит на охоту, рыбалку. Танцор. Два раза был женат, и оба раза на красивых женщинах. Детское воспоминание… Идем в кино, отец меня останавливает: «Посмотри, какая у нас мама красивая!». У него никогда не было животного гонора войны, который есть у воевавших мужчин: «Выстрелил. Завалил. Мясо из него полезло, как из мясорубки». Вспоминает какие-то невинные вещи. Глупости. Как в День Победы они с другом пошли в деревню к девкам и взяли в плен двух немцев. Те в деревенский сортир залезли, в яму по горло. Расстрелять жалко! — война-то кончилась. Настрелялись. А подойти близко невозможно… Отцу повезло: на войне могли убить — не убили, до войны могли посадить — не посадили. У него был старший брат — дядя Ваня. У того иначе все сложилось — в ежовские… тридцатые… сослали на рудники под Воркуту. Десять лет без права переписки. Жена, затравленная сослуживцами, выбросилась с пятого этажа. Сын рос с бабушкой. Но дядя Ваня вернулся… Вернулся с усохшей рукой, без зубов и с раздутой печенью. Стал снова работать на своем заводе, на той же должности, и сидел он в том же кабинете, за тем самым столом… (Снова закуривает.) А напротив него сидел тот, кто на него донес. Все знали… и дядя Ваня знал, что тот донес… Как и раньше, они ходили на собрания и демонстрации. Читали газету «Правда», одобряли политику партии и правительства. По праздникам пили водку за одним столом. И так далее… Это — мы! Наша жизнь! Мы такие… Представьте себе палача и жертву Освенцима, сидящих в одном кабинете и в одном окошечке бухгалтерии получающих зарплату. С одинаковыми орденами после войны. А теперь и с одинаковыми пенсиями… (Молчит.) Я дружу с сыном дяди Вани. Он не читает Солженицына, и ни одной книги о лагере у него в доме нет. Сын ждал отца, но вернулся кто-то другой… вернулся человеческий обломок… Смятый, согнутый. Быстро угас. «Ты не знаешь, как можно бояться, — говорил он сыну. — Ты не знаешь…» У него на глазах следователь… здоровенный мужик… сунул в парашу голову человека и держал там, пока тот не захлебнулся. А дядю Ваню… его голого подвешивали к потолку, а в нос, в рот — во все дырки, которые у нас есть, заливали нашатырный спирт. Следователь мочился ему в ухо и кричал: «Ты умных… Умных вспоминай!». И дядя Ваня вспоминал… Все подписал. А не вспомнил бы и не подписал — и его бы головой в парашу. Потом он некоторых из тех, кого вспомнил, там, в бараках, встретил… «Кто донес?» — гадали они. Кто донес? Кто… Я — не судья. И вы не судья. Дядю Ваню приносили в камеру на носилках, мокрых от крови и мочи. В собственном говне. Я не знаю, где человек кончается… А вы знаете?
…Стариков наших жалко, конечно… Пустые бутылки на стадионах собирают, ночью в метро сигаретами торгуют. На помойках копаются. Но старики наши не безвинны… Страшная мысль! Крамольная. Самому страшно. (Молчит.) Но я об этом никогда не смогу поговорить со своей матерью… Я пробовал… Истерика!
Хочет закончить разговор, но почему-то передумывает.
…Если бы я где-то это прочитал или от кого-то услышал — не поверил бы. А в жизни бывает… бывает, как в плохом детективе… Встреча с Иваном Д… Нужна фамилия? Зачем? Его уже нет. А дети? Сын за отца не отвечает — старая пословица… Да, и сыновья, они тоже теперь старики. Внуки, правнуки? О внуках не скажу, а правнуки… они уже не знают, кто такой Ленин… Дедушка Ленин забыт. Он уже памятник. (Пауза.) Так вот, про встречу… Я только получил лейтенанта, собирался жениться… На его внучке. Уже мы обручальные кольца купили и платье для невесты. Анна… так ее звали… красивое имя, правда? (Очередная сигарета.) Она была внучкой… обожаемой внучкой… Все в доме ее шутливо звали «Абожаба». Его придумка… Ну это значит что обожаемая… И похожа она была на него, внешне — так даже очень. Я из нормальной советской семьи, где всю жизнь тянули от зарплаты до зарплаты, а у них — хрустальные люстры, китайский фарфор, ковры, новенькие «Жигули». Все — шик! Была и старая «Волга», которую старик не хотел продавать. И так далее… Я уже жил у них, по утрам в столовой пили чай в серебряных подстаканниках. Семья большая — зятья, невестки… Один зять — профессор. Когда старик на него злился, всегда произносил одну и ту же фразу: «Да я таких… Они свое говно у меня ели…». Ну да… штрих… Но я тогда не понимал… Не понимал! Потом вспомнил… после… К нему приходили пионеры, записывали воспоминания, взяли его фотографии для музея. При мне он уже болел, сидел дома, а раньше выступал в школах, красные галстуки отличникам завязывал. Почетный ветеран. Каждый праздник в почтовом ящике — большая поздравительная открытка, каждый месяц — продуктовый спецпаек. Один раз я поехал с ним за этим пайком… В каком-то подвале нам выдали: палку сервелата, банку маринованных болгарских огурцов и томатов, импортные рыбные консервы, венгерскую ветчину в банке, зеленый горошек, печень трески… По тем временам все — дефицит! Привилегия! Меня он принял сразу: «Люблю военных и презираю “пиджаки”». Показал свое дорогое охотничье ружье: «Тебе оставлю». На стенах по всей огромной квартире висели оленьи рога, на книжных полках стояли чучела. Охотничьи трофеи. Был страстный охотник, лет десять возглавлял городское общество охотников и рыболовов. Что еще? Рассказывал много о войне… «В бою по далекой цели стрелять — это одно… Все стреляют… А вот так… вывести человека на расстрел. Человек стоит в трех метрах…» Всегда что-нибудь такое выдаст… Скучно с ним не было, старик мне нравился.
Я приехал в отпуск… Свадьба вот-вот. Середина лета. Жили все на большой даче. Дача из старых… Не казенные четыре сотки земли, я уже точно не помню, сколько, но там и кусок леса был. Старые сосны. Большим чинам такие дачи давали. За особые заслуги. Академикам и писателям. И вот ему… Проснусь — старик уже на огороде: «Душа у меня крестьянская. Я в Москву из Твери в лаптях пришел». Вечером часто сидел один на террасе и курил. Секрета от меня не было: его выписали из больницы умирать — неоперабельный рак легких. Курить не бросил. Из больницы вернулся с Библией: «Всю жизнь был материалистом, а перед смертью вот к Богу пришел». Библию подарили монашки, которые ухаживали в больнице за тяжелобольными. Читал с лупой. До обеда читал газеты, после обеденного сна военные мемуары. Собрал целую библиотеку мемуаров: Жуков, Рокоссовский… Сам любил вспоминать… Как видел живого Горького и Маяковского… челюскинцев… Часто повторял: «Народ хочет любить Сталина и праздновать Девятое мая». Я спорил с ним: началась перестройка… весна русской демократии… Птенец я был! Остались раз с ним вдвоем — все уехали в город. Двое мужчин на пустой даче. Графин водки. «Плевать мне на докторов! Я уже пожил». — «Налить?» — «Наливай». И поехало… До меня не сразу дошло… Не сразу я сообразил, что тут требуется священник. Человек думает о смерти… Не сразу… Сначала шел обычный для тех лет разговор: социализм, Сталин, Бухарин… политическое завещание Ленина, которое Сталин скрыл от партии… Обо всем, что было на слуху, в газетах. Выпили. Хор-рошо выпили! Чего-то он завелся: «Сопляк! Молодо-зелено… Ты меня послушай! Нельзя нашему человеку давать свободу. Все просрет! Понял!» — и мат. Русский человек не может убедить другого русского человека без мата. Мат я убираю. «Ты внимай…» Я… конечно… я… У меня шок! Шок! А он разошелся: «В наручники и на лесоповал этих горлопанов. Кайло — в руки. Страх нужен. Без страха у нас все в момент развалится». (Длинная пауза.) Мы думаем, что чудовище должно быть с рогами и копытами. А тут вроде как человек перед тобой сидит… нормальный человек… Сморкается… болеет… водку пьет… Я вот думаю… Я тогда первый раз об этом подумал… Всегда остаются и дают показания жертвы, а палачи молчат. Куда-то проваливаются, в какую-то невидимую дыру. У них нет фамилий, нет голосов. Они бесследно исчезают, мы ничего про них не знаем.
В девяностые… То было время, когда палачи еще были живы… они испугались… В газетах промелькнула фамилия следователя, который пытал академика Вавилова. Я запомнил — Александр Хват. Напечатали еще несколько имен. И они запаниковали, что откроют архивы, снимут гриф «секретно». Заметались. Никто это не отслеживал, специальной статистики нет, но были десятки самоубийств. По всей стране. Списали все на крушение империи… на обнищание… но мне рассказывали о самоубийствах вполне обеспеченных и заслуженных стариков. Без видимой причины. Одно у них было общее — все работники органов. У кого-то совесть заговорила, кто-то от страха, что семья узнает. Струхнули. Был у них момент паники. Не могли понять, что вокруг творится… и почему вакуум вокруг них образовался… Верные псы! Служаки! Не все, конечно, дрогнули… В «Правде» или в «Огоньке», тут меня память может подвести, напечатали письмо одного вохровца. Этот не побоялся! Описал букет своих болезней, приобретенных на службе в Сибири, где пятнадцать лет охранял «врагов народа». Здоровья не щадил… Служба, жаловался, была тяжелая: летом комары заедали и мучила жара, а зимой — морозы. Шинельки, я помню, так и писал «шинельки», выдавали солдатам слабые, а большое начальство ходило в тулупах и валенках. А теперь, мол, враги, которых не добили, головы поднимают… Контрреволюция! Письмо злобное… (Пауза.) Тут же бывшие зеки ему ответили… Они уже не боялись. Не молчали. Написали, как в лагере могли заключенного раздеть донага и привязать к дереву, мошка его за сутки так объедала, что один скелет оставался. Зимой в сорокаградусный мороз доходягу, не выполнившего дневную норму, обливали водой. Десятки ледяных статуй стояли для устрашения до весны… (Пауза.) Никого не судили! Никого! Палачи дожили свои дни почетными пенсионерами… Что скажу? Не взывайте к покаянию. Не придумывайте себе народ: какой он, наш народ, хороший. Покаяться никто не готов. Это великий труд — покаяться. Я вот сам захожу в церковь, а на исповедь — не решаюсь. Мне трудно… А по правде, так человеку только себя жалко. Больше никого. Так-то… Старик бегал по террасе… кричал… У меня волосы дыбом… Дыбом! От его слов. Я уже многое к тому времени знал… Прочел Шаламова… А тут — на столе ваза с конфетами, букет цветов… Абсолютно мирная обстановка. Вот этот контраст, он все усиливал. Страшно было и любопытно. Любопытства, честно скажу, было больше, чем страха. Хочется… Всегда хочется заглянуть в яму. Почему? Так мы устроены.